Та же аналогия могла быть применима к полякам и евреям, отношения между которыми продолжали ухудшаться с усилением фашистского влияния, исходящего из Третьего рейха. Нюрнбергские законы 1935 года, объявившие евреев низшей расой, подтолкнули польские ультранационалистические группы (Национальный радикальный лагерь и Всепольская молодежь) на экономический бойкот еврейского бизнеса и требование посадить еврейских студентов на отдельные скамейки в университетских аудиториях.
Правая пресса использовала речь Корчака о Палестине как предлог для клеветы, не забыв при этом еще раз упомянуть, что Старый Доктор, он же Януш Корчак, так называемый поляк, на самом деле не кто иной, как еврей Генрик Гольдшмидт. «Почему Корчак решил поехать в Палестину? — спрашивали газеты. — Почему ему дозволено заниматься воспитанием польских детей?»
Если подлые нападки прессы на его визит в Палестину огорчали Корчака, то очередное заседание совета Нашего дома в Белянах буквально подавило его. До настоящего времени очень мало говорилось о событиях поздней осени 1936 года, заставивших Корчака оставить свою работу с Мариной Фальской. Причиной этого обычно называют их принципиальные расхождения в теории образования. Корчак хотел дать детям защищенность, характерную для семейной атмосферы, в то время как Марина, в чьем подходе к воспитанию было больше идеологии, полагала, что Наш дом должен служить нуждам прогрессивного рабочего класса. Несмотря на возражения Корчака, она открыла доступ в библиотеку и на игровую площадку детям, живущим по соседству, а также выделила место для городских мероприятий.
Саму Марину ни в коем случае нельзя было обвинить в антисемитизме (однажды она даже была готова исключить воспитанника за оскорбительное замечание в адрес еврея, когда вмешался Корчак), но антисемитские круги осуждали её за то, что она позволяет еврею заниматься образованием польских детей. И она хранила молчание, когда в тот злосчастный день один из членов совета задал Корчаку вопрос: «Вы сионист?»
Корчак смотрел на присутствующих, не веря своим глазам. И вышел из комнаты, чувствуя себя преданным: люди, с которыми он работал вместе столько лет, по сути дела, спрашивают его, не верен ли он скорее Палестине, чем Польше. Большинство членов совета приняли отставку Корчака с философским спокойствием — пусть и ассимилированный, но он все же еврей. Чтобы избежать скандала, его имя не вычеркнули из списка совета. Воспитанникам лишь сказали, что пан доктор не сможет приходить к ним так же часто, как прежде.
В своих послевоенных мемуарах пани Пилсудская благоразумно обходит проблему антисемитизма как причину разрыва Корчака с органами опеки над сиротами: «Некоторые его методы казались нам странными. Так, доктор Корчак интересовался мнением детей о молодых преподавателях и сам формировал свое суждение в зависимости от полученных ответов. Преподавательский состав терял авторитет среди детей, что вызывало хаос. Поэтому, к большому сожалению, нам пришлось расстаться с доктором Корчаком как воспитателем и педагогом. Однако он по-прежнему остается членом совета».
В тот год Корчак утратил не только свою программу на радио и работу в польских органах опеки над сиротами — он потерял и должность консультанта в суде для несовершеннолетних. Один из юристов, ставших свидетелем его ухода, вынужден был написать через много лет: «До сих пор не могу простить себе, что я смолчал. Чиновники, представлявшие польскую юриспруденцию, сообщили Корчаку буквально следующее: «Ни один еврей не может заниматься вопросами наших несовершеннолетних преступников»».
Потеря столь многого оставила след и в профессиональной, и в личной жизни Корчака; она вызвала в памяти горечь его детских утрат. «Я никогда не чувствовал себя целиком включенным в жизнь, — писал он Эсфири Будко, — она как бы текла мимо меня. С юности я ощущал себя одновременно старым и лишним. Так стоит ли удивляться, что сейчас это чувство только усилилось? Я не считаю дни, хотя остаются мне часы. Последним усилием была, пожалуй, поездка в Палестину. А теперь — конец». И, как всегда, колеблясь между надеждой и отчаянием, Корчак добавил: «Я верю в будущее человечества. И, сохрани я чистую веру в Бога, я бы молился о спасении этого мира, где страдают прежде всего дети. Главную роль в духовном обновлении человека сыграет ребенок — я хотел участвовать в этом, но не знал как».
Палестина не могла стать его личным спасением, писал Корчак в другом письме, потому что за его спиной не было «сорока лет, проведенных в пустыне». И тем не менее он не бросал мысли об эмиграции.
«Доктор так угнетен, что остается безразличным ко всему окружающему, — писала Стефа Фейге. — Подумай только, в этом месяце он — совершенно неожиданно — захотел отправиться в Иерусалим. Не говори об этом никому, ведь люди, которые его не знают, могут неверно истолковать это желание. Он предполагал жить не в Кибуце, а именно в Иерусалиме. Доктор несчастлив и делает такими других».
Неопределенность их жизней — ее и Корчака — оказалась для Стефы слишком тяжким бременем. В возрасте сорока лет она решила последовать совету Фейги и уехать из Польши. 4 ноября 1936 года она попросила Фейгу узнать в Кибуце, сможет ли она стать его членом, и, в случае положительного ответа, помочь ей получить необходимые бумаги. Стефа знала, что все это потребует времени, но решила дать Делу ход уже сейчас.
Казалось, решение Стефы еще более усилило депрессию Корчака, но, возможно, тот же «страх потери», который он испытал во время ее прежнего отсутствия, заставил его наконец действовать. 29 марта 1937 года он признавался в письме своему иерусалимскому другу: «После угнетенного состояния, владевшего мной несколько месяцев, я наконец принял решение провести последние годы жизни в Палестине. Думаю сначала поехать в Иерусалим, чтобы выучить иврит и приготовиться к жизни в Кибуце. Здесь у меня остается лишь сестра, которая может зарабатывать на жизнь переводами. Поскольку у меня почти нет накопленных средств, хотелось бы знать, смогу ли я как-то устроиться в Палестине». Корчак вполне определенно писал, что собирается выехать в течение месяца, поскольку более не может выносить «опасное положение в Польше».
30 марта он написал еще несколько писем в Палестину. Поздравив Моше Церталя с рождением ребенка («Славно, что у тебя теперь есть малыш»), Корчак поделился своими сомнениями по поводу принятого некогда решения посвятить жизнь служению детям и защите их прав вместо того, чтобы самому жениться и завести собственных детей. Теперь, когда ему уже не удается защитить своих сирот от разгула антисемитизма или хотя бы от голода, он понял, каким наивным был его выбор. Они (темные силы) имеют на своей стороне власть, а он — лишь чувство справедливости. Когда он видит, как его воспитанники торопливо бегут по улице в школу, его сердце переполняется горечью от сознания бессилия — ведь он не может защитить их даже от мальчишек, которые бьют и забрасывают камнями сирот. Он чувствовал себя «ответственным за все причиняемое его детям зло».
Он пытался сохранить свою веру («Несмотря ни на что, я верю в будущее человечества, еврейского народа, земли Израиля»), но окружающая его реальность взывала к более универсальному взгляду на перспективу. Во время обязательного курса по отравляющим газам для врачей ему вспомнилось «средневековье — чума, эпидемии, страх перед наступлением конца света». Теперь были и отравляющий газ, и угроза мировой войны. «Даже если наши ракеты достигнут Луны, даже если мы продвинемся дальше в расщеплении атома разгадке тайн живой клетки, разве за этими тайнами не кро-ются новые?»
Но он вновь и вновь возвращался к начальной точке: попытке преодолеть сомнения, ехать или не ехать в Палестину. «Не себя хочу я спасти — свои идеи», — писал Корчак. Окончательно порвать связь с польской реальностью было нелегко. «Я буду чуток к каждому звонку, каждому звуку. Я захочу связать прошлое с настоящим. Другим я уже не стану». Он решил уехать в задуманный срок, подав прошение о туристической визе или о разрешении на проживание, и уже решил вопрос о деньгах. На его счету была лишь тысяча злотых, но это его не волновало. «Только мелочи заставляют тревожиться». Самым трудным было принять решение, а когда этот этап оказался позади, Корчаком овладело нетерпение. «Я хотел бы уже завтра оказаться в Иерусалиме сидеть в своей комнатушке с Библией, учебниками, словарем, бумагой и карандашом, чтобы иметь право сказать: вот новая страница, вот последняя глава».