Поскольку наступила суббота, все дети собрались для чтения своей газеты. Корчак знал, что газета уже не играла прежней роли в жизни детей, хотя новички и относились к ней с неизменным интересом. Никого особенно не занимала информация, кто за неделю отличился в хорошую, а кто — в плохую сторону. (Сейчас было легче не замечать некоторых проблем, например участившихся случаев воровства и непослушания.) Старшие воспитанники понимали, что газета не даст ответ на единственный интересующий их вопрос: какова их судьба? Они хотели услышать то, что Корчак не мог им сказать. Он не хотел их тревожить — или признаться, что и сам не может с определенностью предсказать их будущее.
Сигнал к обеду прозвучал, когда Корчак размышлял над своими планами на вторую половину дня. Он должен сделать три визита. Во-первых, нужно было навестить пожилого благотворителя, который плохо себя чувствовал. Его не оказалось дома, и Корчак, сожалея, что так долго откладывал свое посещение, передал через домочадцев приветствия и наилучшие пожелания. Во-вторых, в одном из соседних Домов он обещал прочитать лекцию о роли дрожжей в питании. Он слышал себя как бы со стороны, когда бубнил что-то о различии между пивными и хлебопекарными дрожжами, активными и неактивными, о дозировке, о важности витамина В, и все это время его мозг мучился над вопросами: как достать? через кого? откуда?
В-третьих, он был приглашен на «вечеринку», посвященную встрече нескольких евреев, вернувшихся из восточных районов. Дежурный у входа, панически боясь, что о встрече пронюхает гестапо, быстро потянул его подальше от двери. Оказавшись в помещении, Корчак с грустной иронией заметил, что гости испытывали нескрываемую радость по случаю возвращения «из ада в этот варшавский рай».
В этот день, возвращаясь в приют, Корчак наблюдал сцену, о которой не один раз упомянул в своем дневнике.
Юноша, живой или уже мертвый — трудно сказать, лежит на тротуаре. Трое мальчишек тут же играют в лошадки, их вожжи переплелись между собой. Они пробуют их распутать и так и сяк. В горячке игры спотыкаются о тело лежащего юноши. Наконец один из них говорит: «Отойдем, он тут мешает!» Они галопом проскакивают несколько метров и снова начинают возню с вожжами.
На рассвете в воскресенье Корчак лежит в постели и думает о письмах, которые предстоит написать, и семи визитах, которые намечены на этот день. Он не в силах пошевелиться. Обычно воля торжествовала над телом и заставляла его встать, но на этот раз тело отказывается повиноваться. Он старается не замечать запах в помещении: аммиачный запах мочи в ночных горшках, которые он ополаскивает теперь только через день, смешивается с чесночным духом, источаемым карбидной лампой. К этому букету время от времени добавлялся специфический запах от одного из семи его соседей по комнате. Вновь появились клопы, а теперь еще и моль — есть с кем бороться.
Он лежал и думал: «Чтобы встать, нужно сначала сесть на кровати, дотянуться до кальсон, застегнуть — пусть не все пуговицы, но хотя бы одну. Влезть в рубашку. Нагнуться и надеть носки. Потом подтяжки…»
С огромным усилием он заставил себя одеться. Он не обращает внимания на постоянный кашель, на сломанный зуб, который царапает язык. Он приказывает ногам сойти с тротуара на мостовую, а потом вернуться на тротуар. Когда кто-нибудь случайно толкает его, он делает робкий шаг в сторону и прислоняется к стене. Теперь уже не тело, а воля перестает ему повиноваться. Он чувствует себя как «лунатик, морфинист». На мгновение он забывает, куда идет. А когда добирается до нужного дома, останавливается на лестнице: «О чем я хотел с ним говорить?»
В последнее время такое случается все чаще. Он видит окружающее сквозь дымку, туман, лишь смутно замечая отвратительные сцены вокруг и почти не слыша того, что должно было оскорбить его слух. Он вполне мог бы отложить все эти встречи.
Жест плечами. Мне это безразлично.
Вялость. Скудость чувств, это вечное еврейское смирение. Ну и что? Что дальше?
У меня болит язык, ну и что? Кого-то расстреляли, ну и что с того? Он уже знал, что должен умереть. И что дальше? Уж второй-то раз не умрешь.
Подслушав, как хозяин магазина отвечает на жалобу покупательницы, Корчак понял, что не он один ощущает нереальность происходящего: «Уважаемая пани, все это — не товар, и здесь не магазин, вы — не покупатель, так же как я — не продавец. Я не продаю, а вы не платите, ибо эти клочки бумаги — не деньги. Вы ничего не потратили, а я не получил прибыли. Кому сейчас понадобится жульничать — ради чего? Просто надо же человеку хоть чем-то заниматься. Разве я не прав?»
В другом случае владелица мясной лавки была слишком ошарашена, чтобы отреагировать на черный юмор Корчака:
— Скажите мне, дорогая пани, не из человеческого ли мяса эта колбаса? Для конины она слишком дешева.
— Откуда мне знать, — ответила она. — Я не видела, как ее делают.
Иногда, взволнованный чем-либо, например случайной встречей с человеком, которого давно не видел, Корчак испытывал облегчение оттого, что все еще был способен на простые чувства. Но на лице встреченного друга Корчак, мог прочесть, как сильно изменился он сам за это время.
В середине дня он возвращался в приют совершенно обессиленным, набрав в результате всех мучений жалкие пятьдесят злотых да получив обещание какого-нибудь благотворителя жертвовать пять злотых в месяц. А кормить нужно двести человек. После обеда он, не раздеваясь, падает на кровать — отдохнуть час-другой. Когда кончилась водка, он разводил спирт в равном объеме воды. Пять рюмок такого напитка и леденец давали ему «душевный подъем», блаженное ощущение усталости без ломоты в ногах, боли в глазах и мучительного жжения в мошонке. Он наслаждался «чувством умиротворения, тишиной, безопасностью». Увидев Корчака в таком положении, случайно зашедший в комнату человек тут же уходил. Правда, «безмятежность» его могла нарушить Стефа, забежавшая с «очередной новостью или проблемой, требующей неотложного решения».
Как врач, Корчак хорошо понимал, что его усталость и апатия были симптомами недостаточного питания — он получал не более восьмисот калорий в день. По ночам, пытаясь заснуть, он ощущал острый голод. В прошлом он никогда не думал о еде, а сейчас, лежа в постели, вызывал в своем воображении различные блюда, которые мог бы съесть с наслаждением: сочную малину из сада тетушки Магды, гречневую кашу, которую так любил его отец, рубец, который он ел в Киеве, почки, которые пробовал в Париже, пропитанные уксусом палестинские кушанья. Особенно утешительными были мысли о шампанском (которое пил лишь трижды за свою жизнь) с сухим печеньем — такое ему давали в детстве, когда он болел. Всплывало в памяти мороженое, которое ему запрещала мама, и красное вино.
Иногда он сочинял себе меню:
Как насчет рыбы в соусе тартар?
Может быть, венский шницель?
Пате и кролик, маринованный в малаге, с красной капустой?
Нет! Тысячу раз нет!
Но почему?
Странный вопрос. Еда — это работа, а я устал.
Брать на себя больше, чем в человеческих силах, — таков был его способ духовного сопротивления. Он полагал, что преодолеет все, если будет поддерживать привычный порядок в своем приюте, ежедневный принятый ритуал. Возможно война, в конце концов, закончится поражением немцев. А до тех пор забота о том, чтобы дети были активны, не заболели тифом или туберкулезом, чтобы в приюте не пришлось проводить дезинфекцию, составляла смысл его жизни изгоняла мысли о смерти; в этом заключалась борьба добра со злом.
Когда не хватало помощников, чтобы рассмотреть заявления о приеме новых детей, он делал это сам.
В доме 57 по улице Смоча он нашел мать, умирающую от язвы кишечника. Ее маленький сын рыскал по улице в поисках пищи.
— Он славный мальчик, — сказал Корчаку сосед женщина — Но я не знаю, согласиться ли он пойти в приют, пока жива мать.
— А я не могу умереть, пока он не получит пристанище, — сказала мать. — Он такой удивительный. Не велит