Я не знаю, надолго ли его хватило бы, но, когда Фрост вернулся, он был на самом подъеме. Фрост повел его в комнату, где пылал камин и спал какой-то человек. Свет, игравший на хрустале и серебре, так развеселил его сердце, что он еле слушал, когда Фрост приказывал сообщить им с Уизером, если человек проснется. Говорить ничего не надо, да это и бесполезно, так как неизвестный не понимает по-английски.

Фрост ушел. Марк остался один на один с новой, неведомой ему беспечностью. Он не знал, как выбраться отсюда живым, если не служить макробам, но пока можно было хорошо поесть. Еще бы и покурить у камина…

— Тьфу ты! — сказал он, не найдя сигарет в кармане.

Тогда человек открыл глаза.

— Простите… — начал Марк.

Человек присел в постели и мигнул в сторону дверей.

— Э? — сказал он.

— Простите… — повторил Марк.

— Э? — снова сказал человек. — Иностранцы?

— Вы говорите по-английски? — удивился Марк.

— Ну!.. — сказал человек, помолчал и прибавил: — Хозяин, табачку не найдется?

2

— Кажется, — сказала матушка Димбл, — больше тут сделать ничего нельзя. Цветы расставим попозже.

Обращалась она к Джейн, а обе находились в павильоне, то есть в каменном домике у той калитки, через которую Джейн впервые вошла в усадьбу. Они готовили комнату для Айви и ее мужа. Сегодня кончался его срок, и Айви еще с вечера поехала в город, чтобы переночевать у родственницы и встретить его утром, когда он выйдет за ворота тюрьмы.

Когда миссис Димбл сказала, куда пойдет, мистер Димбл отвечал: «Ну, это недолго». Я — мужчина, как и он, и потому не знаю, что могли делать здесь две женщины столько часов кряду. Джейн и та удивлялась. Матушка Димбл обратила немудреное занятие не то в игру, не то в обряд, напоминавший Джейн, как в детстве она помогала украшать церковь перед Пасхой или перед Рождеством. Вспоминала она и эпиталамы{123} XVI века, полные шуток, древних суеверий и сентиментальных предрассудков, касающихся супружеского ложа. Джейн вспоминала добрые знамения у порога, фей у очага и все то, чего и в малой мере не было в ее жизни. Совсем недавно она сказала бы, что это ей не нравится. И впрямь, как нелеп и строгий и лукавый мир, где сочетаются чувственность и чопорность, стилизованный пыл жениха и условная скромность невесты, благословения, непристойности и полная уверенность в том, что всякий, кроме главных действующих лиц, должен напиться на свадьбе до бесчувствия! Почему люди сковали ритуалами самое свободное на свете? Однако сейчас она сама не знала, что чувствует, и была уверена лишь в том, что матушка Димбл — в этом мире, а она — нет. Матушка хлопотала и восторгалась совсем как те женщины, которые могли отпускать шекспировские шуточки о гульфиках или о рогоносцах и тут же преклонить колени перед алтарем. Все это было очень странно — в умном разговоре о непристойных вещах могла участвовать она сама, а миссис Димбл, дама девятисотых годов, сделала бы вид, что не слышит. Быть может, и погода разволновала Джейн — мороз кончился, и стоял один из тех мягких, светлых дней, какие бывают в начале зимы.

Вчера, до отъезда, Айви рассказывала ей про свои дела. Муж ее украл немного денег в прачечной, где работал истопником. Случилось это раньше, чем они познакомились, он был тогда в плохой компании. Когда она стала с ним гулять, он совсем исправился, но тут-то все и открылось, и его посадили через полтора месяца после свадьбы. Джейн почти ничего не говорила. Айви не стыдилась тюрьмы, и Джейн не могла проявить ту машинальную доброту, с которой принимают горести бедных. Не могла она проявить и широты взглядов, ибо Айви твердо знала, что красть нельзя; однако ей и в голову не приходило, что это как-нибудь может повлиять на ее отношения с мужем — словно, выходя замуж, идешь и на этот риск.

— Не поженишься, — говорила она, — никогда о них все не узнаешь.

Джейн с этим согласилась.

— Да у них то же самое, — продолжала Айви. — Отец говорил: в жизни бы не женился, если бы знал, как мать храпит.

— Это не совсем одно и то же, — возразила Джейн.

— Ну, не одно, так другое, — не сдавалась Айви. — Им с нами тоже нелегко. Приходится им, беднягам, жениться, если они не подлецы, а все ж скажу, и с нами намучаешься, с самыми хорошими. Помню, еще до вас, матушка что-то говорила своему доктору, а он сидит, читает, чиркает карандашиком, а ей все: «Да, да», «Да, да». Я говорю: «Вот, матушка, как они с женами! Даже не слушают». А она мне ответь: «Айви, а разве можно слушать все, что мы говорим?» Я уступать не хотела, особенно при нем, и отвечаю: «Можно». Но вообще-то она права. Бывает, говоришь ему, говоришь, он спросит: «Что?» — а ты сама не помнишь.

— Это совсем другое дело, — опять сказала Джейн. — Так бывает, когда у людей разные интересы…

— Ой, как там мистер Стэддок? — сказала Айви. — Я бы на вашем месте и ночи не спала. Но вы не бойтесь, хозяин все уладит, все будет хорошо.

Сейчас миссис Димбл ушла в дом за какой-то вещью, которая должна была завершить их работу. Джейн немного устала и присела на подоконник, подпершись рукой. Солнце светило так, что стало почти жарко. Она знала, что, если Марк вернется, она будете ним, но это не пугало ее, ей просто было совсем неинтересно. Теперь она не сердилась, что он когда-то предпочитал ее самое — ее словам, а свои слова — и тому и другому. Собственно, почему он должен ее слушать? Такое смирение было бы ей приятно, если бы речь шла о ком-нибудь более увлекательном, чем Марк. Конечно, с ним придется обращаться по-новому, когда они встретятся; но радости в этих мыслях она не находила, словно предстояло заново решить скучную задачу на исписанном листе. Джейн застыдилась, что ей настолько все равно, и тут же поняла, что это не совсем так. Впервые она представила себе, что Марк может не вернуться. Она не подумала, как будет жить после этого сама; она просто увидела, что он лежит на кровати и руки его (к худу ли, к добру ли, непохожие ни на чьи другие) вытянуты и неподвижны, как у куклы. Ей стало холодно, хотя солнце пекло гораздо сильнее, чем бывает в это время года. Кроме того, стояла такая тишина, что она слышала, как прыгает по дорожке какая-то птичка. Дорожка вела к калитке, через которую она сама вошла в усадьбу. Птичка допрыгала до самого павильона и присела кому-то на ногу. Только тогда Джейн заметила, что очень близко, на пороге, кто-то сидит — так тихо, что она об этом не знала.

Женщина, сидевшая на пороге, была одета в длинное, огненного цвета платье с очень низким вырезом. Такое платье Джейн видела у жрицы на минойской{124} вазе. Лицо и руки у женщины были темно-золотые, как мед, голову она держала очень прямо, на щеках ее проступал густой румянец, а черные, большие, коровьи глаза смотрели прямо на Джейн. Женщина ничуть не походила на миссис Димбл, но, глядя на нее, Джейн увидела то, что сегодня пыталась и не могла уловить в матушкином лице.

«Она смеется надо мной, — подумала Джейн. — Нет, она меня не видит».

Стараясь не смотреть на нее, Джейн вдруг обнаружила, что сад кишит какими-то смешными существами, толстыми, крохотными, в красных колпаках с кисточками, — вот они, без сомненья, над ней смеялись. Они показывали на нее пальцами, кивали, подмигивали, гримасничали, кувыркались, ходили на головах. Джейн не испугалась — быть может, потому, что становилось все жарче, — но рассердилась, ибо снова подумала то, что уже мелькало у нее в мыслях: а вдруг мир просто глуп? При этом ей припомнилось, как громко, нагло, бесстыже смеялись ее холостые дядюшки и как она злилась на них в детстве. Собственно, от этого и пыталась она убежать, когда, еще в школе, так захотела приобщиться к умным спорам.

И тут она все-таки испугалась. Женщина встала — она была огромна — и, полыхая платьем, вошла в комнату. Карлики кинулись за ней. В руке у нее оказался факел, и комнату наполнил сладкий, удушливый дым.