Открытие почти не тронуло его. Для него давно потеряло смысл слово «знать». От юношеской неприязни к грубому и низменному он постепенно дошел до полного безразличия ко всему, кроме себя. От Гегеля он перешел к Юму{135}, потом — к прагматизму, потом — через логический позитивизм — к полной пустоте. Он хотел, чтобы не было ни реальности, ни истины; и даже неизбежность конца не пробудила его. Последняя сцена «Фауста» — дань театральности. Минуты, предшествующие вечной гибели, не так драматичны. Нередко человек знает, что какое-то движение воли еще спасло бы его, но не может сделать так, чтобы знание это стало для него реальным. Мелкая привычка похоти, ничтожнейшая досада, потворство роковому бесчувствию важней в этот миг, чем выбор между полным блаженством и полным разложением. Он видит, что нескончаемый ужас вот-вот начнется, но не может испугаться и, не двигая пальцем в свою защиту, глядит, как рвутся последние связи с разумом и радостью. Душа, избравшая неверный путь, к концу его окована сном.
Живы были и Стрэйк, и Филострато. Они столкнулись в одном из холодных, освещенных проходов, где уже не был слышен шум побоища. Филострато сильно поранил правую руку. Разговаривать они не стали — оба знали, что ничего не получится, но дальше пошли рядом. Филострато думал выйти к гаражу и довести машину хотя бы до ближайшей деревни.
Свернув за угол, они увидели то, чего не думали больше увидеть: исполняющий обязанности директора медленно шел к ним, что-то мыча. Филострато не хотел с ним идти; но тот, как бы сочувствуя раненому, предложил ему руку. Филострато открыл рот, чтобы отказаться, но ему удалось выговорить лишь бессмысленные слоги. Уизер крепко взял его за левый локоть, Стрэйк — за правый, пораненный. Дрожа от боли, Филострато пошел с ними. Но худшее было впереди. Он ничего не знал о темных эльдилах; он верил, что Алькасан живет благодаря ему. Поэтому, несмотря на боль, он закричал от ужаса, когда его втащили к голове без всяких приготовлений. Тщетно пытался он объяснить, что так можно погубить всю его работу. Однако в самой комнате они стали раздеваться и разделись донага.
Раздели и его. Правый рукав присох, но Уизер взял ланцет и разрезал его. Вскоре все трое стояли перед Алькасаном — костлявый Стрэйк; Филострато, дрожащая гора сала; непотребно дряхлый Уизер. Филострато охватил непередаваемый ужас: случилось то, чего случиться не могло. Никто ничего не делал ни с трубками, ни с кнопками, но голова произнесла: «Поклонитесь мне!»
Он чувствовал, как его тащат по полу, кидают лицом вниз, поднимают, кидают. Все трое кланялись как заведенные. Почти последним, что он видел на земле, были пустые складки кожи, трясущиеся на шее Уизера, словно у индюка. Почти последним, что он слышал, был старческий голос, затянувший песню. Стрэйк стал вторить. К своему ужасу, он понял, что поет и сам:
Уроборинда!
Уроборинда!
Уроборинда ба-ба-би!
Вдруг голова сказала: «Дайте мне еще одну голову». Филострато сразу понял, зачем его волокут к стене. Там было окошко, заслон мог падать быстро и тяжело. Собственно, это и был нож, но маленькая гильотина предназначалась для других целей. Они убьют его без пользы, против научных правил. Вот он бы их убил совсем иначе — все бы приготовил задолго, за недели, стерилизовал бы этот нож, довел бы воздух до нужной температуры. Он прикинул даже, как влияет на кровяное давление страх, — он бы подогнал давление в трубках. Последней в его жизни была мысль о том, что страх он недооценил.
Двое посвященных, тяжело дыша, посмотрели друг на друга. Толстые ноги итальянца еще дергались, когда они вновь приступили к ритуалу:
Уриборинда!
Уриборинда!
Уриборинда ба-ба-би!
Оба подумали одно и то же: «Сейчас потребует другую». Стрэйк вспомнил, что Уизер держит ланцет. Уизер понял, что он хочет сделать, и кинулся на него. Стрэйк добежал до двери и поскользнулся в луже крови. Уизер несколько раз ударил его ланцетом; постоял — заболело сердце; потом увидел в соседней комнате голову Филострато. Ему показалось, что хорошо бы ее предъявить той, первой голове. Он ее поднял. Вдруг он заметил, что в этой комнате кто-то есть. Двери они закрыли, как же так? А может, нет? Они шли, вели Филострато… кто их знает… Осторожно, даже бережно он положил свою ношу на пол и сделал шаг к разделяющей комнаты двери. Огромный медведь стоял на пороге. Пасть его была открыта, глаза горели, передние лапы он распростер, словно открыл объятия. Значит, вот этим стал Стрэйк? Уизер знал, что он — на самой границе мира, где может случиться все. Но и теперь это его не очень трогало.
5
Никто не был в эти часы спокойнее, чем Феверстон. О макробах он знал, но такие вещи его не занимали. Знал он и то, что план их может не сработать, но был уверен, что сам спасется вовремя. Ума своего он ничем не тревожил, и голова у него была ясная. Не мучила его и совесть: он никого не погубил, кроме тех, кто вставал на его пути, никого не надувал, кроме тех, кем мог пользоваться; и испытывал неприязнь лишь к тем, кто его раздражал. Еще давно, почти вначале, он понял, что здесь, в ГНИИЛИ, что-то идет не так. Теперь оставалось гадать, все тут рухнуло или нет. Если все, надо вернуться в Эджстоу, где он всегда от них защищал университет. Если не все, надо стать человеком, который в последний момент спас Бэлбери. А пока надо подождать. Ждал он долго. Вылез он в окошко, через которое подавали горячие блюда, и наблюдал из него за побоищем. Нервы у него были в полном порядке, а если какой-нибудь зверь подошел бы поближе, он успел бы опустить заслонку. Так он и стоял, быть может — улыбался, курил одну сигарету за другой и барабанил пальцами по раме. Когда все кончилось, он сказал: «Да, черт меня возьми!..» Действительно, зрелище было редкое.
Звери разбрелись, и можно было наткнуться на них в коридоре, но приходилось рисковать. Умеренная опасность подбадривала его. Он прошел через дом, в гараж. По-видимому, надо было немедленно ехать в Эджстоу. Машину он найти не мог, должно быть, ее украли. Он не рассердился, а взял чужую. Заводил он ее довольно долго. Ночь стояла холодная, и он подумал, что скоро пойдет снег. Впервые за эти часы он поморщился — снега он не любил. Тронулся в путь он около двух.
Ему показалось, что сзади кто-то есть.
— Кто там? — резко спросил он и решил посмотреть.
Но, к большому его удивлению, тело не послушалось. Снег уже падал. Феверстон не мог ни обернуться, ни остановиться. Ехал он быстро, хотя снег ему мешал. Он слышал, что иногда машиной управляют с заднего сиденья; сейчас вроде бы так и было. Вдруг он обнаружил, что едет не по шоссе. Машина на полной скорости мчалась по рытвинам так называемой Цыганской дороги (официально — Вейланд-стрит), соединявшей некогда Бэлбери с Эджстоу, но давно поросшей травой.
«Что за черт! — подумал он. — Неужели я напился? Так и шею свернешь».
Но машина неслась, словно тому, кто ее вел, дорога очень нравилась.
6
Фрост покинул зал почти сразу после Уизера. Он не знал, куда идет и что будет делать. Много лет он думал, что все, представляющееся уму причиной, лишь побочный продукт телесного действия. Уже год с небольшим, с начала посвящения, он стал не только думать это, но и чувствовать. Он все чаще действовал без причины — что-то делал, что-то говорил, не зная почему. Сознание его лишь наблюдало, но он не понимал, зачем это нужно, и даже злился, хотя убеждал себя, что злоба — лишь продукт химических реакций. Из всех человеческих страстей в нем оставалась лишь холодная ярость против тех, кто верит в разум. Он терпеть не мог заблуждений. Не мог он терпеть и людей. Но до этого вечера он еще не испытывал с такой живостью, что реально только его тело, а некое «я», как бы наблюдавшее за его действиями, просто не существует. До чего же мерзко, что тело порождает такие призраки!