«Так и поджечь недолго…» — подумала Джейн, но тут же заметила, что карлики переворачивают все вверх дном.

Они стащили простыни на пол, кидали вверх подушки, перья летели, и Джейн кричала: «Да что же это вы?» Женщина коснулась картины, свет хлынул из нее. Все пылало, когда Джейн поняла, что это и не пламя, и не свет, а цветы. Из ножек кровати выползал плющ, на красных колпачках цвели розы, и лилии, выросшие у ног, показывали ей желтые языки. От запахов, жары и шума ей становилось дурно, но она и не подумала, что это сон. Сны принимают за видения; видения не принимают за сны.

— Джейн! Джейн! — раздался голос миссис Димбл. — Что это с вами?

Джейн выпрямилась. Все исчезло, только постель была разворочена. Сама она сидела на полу. Ее знобило.

— Что случилось? — спросила миссис Димбл.

— Не знаю, — сказала Джейн.

— Вам плохо?

— Я должна видеть мистера Рэнсома. Нет, все в порядке, вы не волнуйтесь, я сама встану. Только мне надо его сейчас же видеть.

3

Душа у мистера Бультитьюда была мохнатой, как и тело. В отличие от человека, он не помнил ни зоологического сада, откуда сбежал, ни прихода своего в усадьбу, ни того, как он доверился ее обитателям и привязался к ним. Он не знал, что они — люди, а он медведь. Он вообще не знал, что он — это он; все, выраженное словами «я» и «ты», не вмещалось в его сознание. Когда Айви давала ему меду, он не различал ее и себя; благо являлось к нему, и он радовался.

Конечно, вы можете сказать, что любовь его была корыстной — он любил людей за то, что они его кормят, греют, ласкают, утешают. Но с корыстной любовью обычно связывают расчет и холод; у него же их не было. На своекорыстного человека он походил не больше, чем на великодушного. В жизни его не было прозы. Выгоды, которые мы можем презирать, сияли для него райским светом. Если бы один из нас окунулся на миг в теплое, радужное озерцо его души, он подумал бы, что попал на небо, — и выше и ниже нашего разума все не так, как здесь, посередине. Иногда нам являются из детства образы безымянного блаженства или страха, не связанные ни с чем, — чистое качество, прилагательное, плывущее в лишенном существительных мире. В такие минуты мы и заглядываем туда, где мистер Бультитьюд жил постоянно, нежась в теплой и темной водице.

Сегодня, против обыкновения, его пустили гулять без намордника. Намордник ему надевали потому, что он очень любил фрукты и сладкие овощи. «Он смирный, — объясняла Айви своей бывшей хозяйке, — а вот честности в нем нет. Дай ему волю, все подъест». Сегодня намордник надеть забыли, и мистер Бультитьюд провел приятнейшее утро среди брюквы. Попозже, когда перевалило за полдень, он подошел к садовой стене. У стены рос каштан, на который легко влезать, чтобы потом спрыгнуть на ту сторону, и медведь стоял, глядя на этот каштан. Айви Мэггс описала бы то, что он чувствовал, словами: «Он-то знает, что туда ему нельзя!» Мистер Бультитьюд видел все иначе. Нравственных запретов он не ведал, но Рэнсом запретил ему выходить из сада. И вот, когда он приближался к стене, таинственная сила встала перед ним, словно облако; однако другая сила влекла его на волю. Он не знал, в чем тут дело, и даже не мог подумать об этом. На человеческом языке это вылилось бы не в мысль, а в миф. Мистер Бультитьюд видел в саду пчел, но не видел улья. Пчелы улетали туда, за стену, и его тянуло туда же. Я думаю, ему мерещились бескрайние луга, бесчисленные ульи и крупные, как птицы, пчелы, чей мед золотистей, гуще, слаще самого меда.

Сегодня он терзался у стены больше, чем обычно. Ему не хватало Айви Мэггс. Он не знал, что она живет на свете, и не вспоминал ее как человек, но ему чего-то не хватало. Она и Рэнсом, каждый по-своему, были его божествами. Он чувствовал, что Рэнсом — важнее; встречи с ним были тем, чем бывает для нас, людей, мистический опыт, ибо этот человек принес с Переландры отблеск потерянной нами власти и мог возвышать души зверей. При нем мистер Бультитьюд мыслил немыслимое, делал невозможное, трепетно внемля тому, что являлось из-за пределов его мохнатого мира. С Айви он радовался, как радуется дикарь, трепещущий перед Богом, среди незлобивых богов рощи и ручья. Айви кормила его, бранила, целый день говорила с ним. Она твердо верила, что он все понимает. В прямом смысле это было неверно, слов он не понимал. Но речь самой Айви выражала не столько мысли, сколько чувства, ведомые и Бультитьюду, — послушание, довольство, привязанность. Тем самым, они друг друга понимали.

Мистер Бультитьюд трижды подходил к дереву и трижды отступал. Потом, очень тихо и воровато, он на дерево полез. Над стеной он посидел с полчаса, глядя на зеленый откос, спускающийся к дороге. Иногда его клонило в сон, но в конце концов он грузно спрыгнул. Тут он так перепугался, что сел на траву и не двигался, пока не услышал рокота.

На дороге показался крытый грузовик. Один человек в институтской форме вел его, другой сидел рядом.

— Эй, глянь! — крикнул второй. — Может, прихватим?

— Чего это? — спросил водитель.

— Возьми глаза в руки!

— Ух ты! — сказал водитель. — Медведюга. А это не наш?

— Наша в клетке сидит, — отвечал его спутник.

— Может, сбежала?

— Досюда бы не дошлепала. Это ж по сорок миль в час! Нет, я не про то. Давай-ка этого возьмем.

— Приказа нет, — сказал водитель.

— Так-то оно так, да ведь волка нам не дали…

— Ничего не попишешь. Вот старуха собачья. Не продам, говорит, ты свидетель. Уж мы ей и то, и это, и опыты у нас — одно удовольствие, и зверей жуть как любят… В жизни столько не врал. Не иначе, Лен, как ей натрепались.

— Верно, Сид, мы ни при чем. Только нашим это все одно. Или делай дело, или сматывай.

— Сматывай? — сказал Сид. — Хотел бы я видеть, кто от них смотался.

Лен сплюнул.

— В общем, — сказал Сид, — чего его, тащить?

— Все лучше, чем так, — сказал Лен. — Они, медведи, денег стоят. Да и нужен им, я сам слышал. А тут’ он и гуляет.

— Ладно, — не без иронии заметил Сид. — Приспичило — веди его сюда.

— А мы его усыпим…

— Свой обед не дам, — сказал Сид.

— Да уж, от тебя жди, — сказал Лен, вынимая промасленный сверток. — Скажи спасибо, что я капать не люблю.

— Прям, не любишь! — сказал Сид. — Все знаем.

Тем временем Лен извлек из свертка толстый бутерброд и полил его чем-то из скляночки. Потом он открыл дверцу, вылез и сделал один шаг, придерживая дверцу рукой. Медведь сидел очень тихо ярдов за шесть от машины. Лен изловчился и швырнул ему бутерброд.

Через пятнадцать минут медведь лежат на боку, тяжело дыша. Лен и Сид завязали ему морду, связали лапы и с трудом поволокли к машине.

— Надорвал я чего-то… — сказал Сид, держась за левый бок.

— Трам-та-ра-рам, — сказал Лен, отирая пот, заливающий ему глаза. — Поехали.

Сид влез на свое место и посидел немного, с трудом выговаривая «ох ты, Господи» через равные промежутки времени. Потом он завел мотор, и они удалились.

4

Теперь, когда Марк не спал, время его делилось между незнакомцем и уроками объективности. Мы не можем подробно описать, что именно он делал в комнате, где потолок был испещрен пятнами. Ничего значительного и даже страшного не происходило, но подробности для печати не подходят и по детскому своему непотребству, и просто по нелепости. Иногда Марк чувствовал, что хороший, здоровый смех мигом разогнал бы здешнюю атмосферу, но, к несчастью, о смехе не могло быть и речи. В том и заключался ужас, что мелкие пакости, способные позабавить лишь глупого ребенка, приходилось делать с научной серьезностью, под надзором Фроста, который держал секундомер и записывал что-то в книжечку. Некоторых вещей Марк вообще не понимал. Например, нужно было время от времени влезать на стремянку и трогать какое-нибудь пятно, просто трогать, потом спускаться. Но то ли под влиянием всего остального, то ли еще почему, упражнение это казалось самым непотребным. А образ «нормального» укреплялся с каждым днем. Марк не знал до сих пор, что такое идея; он думал, что это — мысль, мелькающая в сознании. Теперь, когда сознание постоянно отвлекали, а то и наполняли гнусными образами, идея стояла перед ним сама по себе, как гора, как скала, которую не сокрушить, но о которую можно опереться.