Ударила наша первая сорокасемимиллиметровка. За ней вторая. Расчёты, два часа мёрзшие у орудий и клявшие чудака-лейтенанта, оказались единственными на рейде, кому не надо было никуда бежать.

Второй взрыв. У «Цесаревича», в корме. Ниже, глуше первого.

С «Ретвизана» забил колокол. Заполошно, вразнобой. Потом его смыло рёвом сирен — одна, три, десять, вся эскадра разом, и в этом рёве потонули все человеческие звуки.

Луч нашего прожектора лёг на воду. Повёл. Поймал.

Бурун. Низкий силуэт. Труба, ещё труба. Идёт с зюйд-оста, узлов двадцать.

— Цель справа тридцать! Бить по буруну!

Сорокасемимиллиметровки зачастили беглым. Строчки вспышек и фонтанов пошли над водой веером. Где-то рядом, секундой позже, подхватила «Победа». Потом «Севастополь».

Снизу, из люков, на палубу выкатывалась тревога: топот сотен ног, лязг элеваторов, хриплые команды. Рощинский плутонг — спавший в одежде — вставал к шестидюймовкам, я слышал это спиной, по знакомым голосам.

Истребитель в луче вильнул. Лёг в поворот. Бурун у его борта вспух — наш? чужой? — и силуэт выпал из света, унося за собой огонь трёх кораблей.

На «Палладе» — третий взрыв.

Она светила до последней секунды. Луч её прожектора так и остался гореть — упёртый в одну точку, в ту, где она поймала своего убийцу. Поймала — и осветила себя.

Вторая волна шла по следам первой. Теперь её было видно: рейд проснулся, лучи метались, и в их перекрестьях мелькали низкие тени — раз, и нет, и снова. По теням били все. Над «Цесаревичем» взлетела ракета — красная, тревожная, ненужная: тревожить было уже некого, не спал никто.

— Левый борт — по сектору! Без команды не частить! Наводчикам — бить по буруну, под форштевень!

Голос у меня работал отдельно от головы. Голова считала: первая волна отстрелялась, попаданий три, сейчас сорок пятая минута, в тот раз больше попаданий не было — но «тот раз» кончился, теперь могло быть всё.

Снизу прибежал рассыльный: старший офицер на мостике. Корма доложила: за бортом чисто. Носовые погреба доложили: подача исправна. «Паллада» доложила пожаром — он стал виден всем, рыжий, дымный, у самой ватерлинии.

Часы Буре в моём кармане показывали двадцать три сорок шесть. Война шла тринадцать минут.

* * *

Лутонин взлетел на мостик без шинели, в одном кителе, и принял корабль одним вопросом — «мины?» — и одним взглядом на сетевую бороду вдоль левого борта. Я доложил в десять секунд: атака с зюйд-оста, не меньше полудюжины вымпелов волнами, попадания в «Ретвизан», «Цесаревич», «Палладу», у нас потерь нет, огонь ведём.

— Командуйте противоминной, — сказал он. — Я возьму корабль. И, Андрей Николаевич… — он на полслова запнулся, — поздравляю с производством. В пророки.

Следом поднялся Успенский — в шинели поверх ночного, надетой на ходу, — и встал у компаса, грузный, неподвижный, как часть корабля. Командовать он не мешал: Лутонин вёл корабль, я — огонь, и командир, послушав наши голоса с минуту, ограничился одним вопросом в темноту:

— Сеть цела?

— Цела, ваше высокоблагородие.

— Добро.

И больше за всю ночь он не сказал ничего, только стоял и смотрел, и от его неподвижной спины у компаса всему мостику было спокойнее работать. Есть командиры, которые командуют. Есть командиры, которые присутствуют. В эту ночь Успенский делал второе и делал это безупречно.

После первого шквала наступила худшая часть ночи — рваная, бессонная, без целей и без отдыха. Эскадра больше не спала и больше не верила темноте. Прожектора — теперь уже все — резали рейд вдоль и поперёк, и в их перекрестьях вспыхивала стрельба: по теням, по бурунам, по плавающему бочонку, по своим катерам дважды. Я охрип, удерживая своих от пальбы по всему, что движется: хуже слепоты только зрячая паника. Дважды мы прекращали огонь по моей команде и оба раза — вовремя: первый раз в луче оказался наш же дозорный миноносец, мчавшийся на рейд с донесением, второй раз — шлюпка с «Цесаревича», посланная с заведённым концом и едва не расстрелянная за все свои труды.

Настоящие цели пришли после полуночи — поодиночке, отставшие.

Первого мы услышали раньше, чем увидели. Стук машины. Частый. Захлёбывающийся. На полном ходу.

— Тихо на палубе! — Я поднял руку, и стрельба у нас смолкла. — Слушать!

Стук шёл с зюйда. Ближе. Луч «Севастополя» мазнул по воде, дёрнулся обратно — и дал силуэт. Истребитель шёл между линиями. Малым углом. Выцеливая.

Выцеливал он нас. «Полтава» этой ночью стреляла громче всех — и лучше всех обозначила себя.

— Прожектор — гаси!

Темнота упала, как крышка. Две секунды слепоты, нарочной, расчётной: пусть его наводчики потеряют нашу вспышку. Я считал эти секунды вслух, в голос, чтобы расчёты слышали: командир не ослеп, командир считает.

— Луч — право двадцать, по воде!

Свет — резко, в новом месте, ниже. И вот он: бурун, скула, рубка. Дистанция — кабельтова четыре. В упор по ночным меркам.

Борт ударил разом, всё, что могло стрелять. Сорокасемимиллиметровки — беглым, шестидюймовая батарея — вразнобой, по готовности. Вода вокруг истребителя встала частоколом. Он отвернул резко, всем корпусом, ломая строй собственной атаки, и с разворота, наудачу, по вспышкам, выпустил мину. Позже я узнал, что это был «Сазанами». Позже я узнал многое; в ту секунду я знал одно. Выстрел сделан.

— Мина слева! — Голос с бака, высокий, мальчишеский.

След я увидел сам — белёсую дорожку пузырей в луче, идущую к нам, под левую скулу, неторопливо и аккуратно, как чертёж. Дорожка шла туда, где за обшивкой лежал носовой погреб. Десять секунд. Восемь. Корабль на якоре не уклоняется. Корабль на якоре стоит и ждёт, и вся его защита — то, что успели сделать за три месяца до этой секунды.

Пять секунд. Я понял, что не дышу, и не стал тратить силы на дыхание.

И — толчок. Не взрыв. Толчок, будто корабль с разбегу вошёл в плотную воду, и долгий, скрежещущий, стонущий звук вдоль борта: сталь по стали.

Потом — тишина на том месте, где должна была быть смерть.

— В сеть! — заорали с бака сразу несколько глоток. — В сеть пришла, вашбродь! Висит!!

Она висела в сети. Мина Уайтхеда, шесть пудов пироксилина в стальном корпусе, пришедшая точно в борт, в то место под первой башней, где за обшивкой спал погреб, висела в трёх саженях от борта, спутанная кольцами заграждения, с заглохшим винтом, мёртвая, как сом в неводе.

Кривая, учебная, неполная борода из сгнившего такелажа, над которой неделю острила вся эскадра. Две трети комплекта. «Учение не окончено». Я держался за поручень и смотрел вниз, на чёрную сигару в кольцах, и где-то на самом дне меня, под всем служебным, медленно поднималось понимание, которому предстояло расти всю ночь: вот сейчас, вот этой секундой, всё окупилось. Всё разом — рапорты, сукно, «на вид», ставровские перчатки, лутонинская «рассада». Война принимает оплату только материей: минутами, саженями, кольцами сети. Этой ночью я впервые расплатился с ней её монетой.

Молчание на палубе стояло, наверное, секунды три. Потом кто-то — по голосу, Калашников — сказал с чувством, на весь бак:

— Вот это, братцы, я понимаю — рыбалка.

И палуба загоготала — страшным, счастливым, ночным смехом людей, до которых только что дотянулась и не достала смерть. Я не остановил этот смех. Этот смех был святой.

* * *

К двум часам ночи атаки кончились — а ночь нет.

«Паллада» горела — у неё тлел уголь в яме у места взрыва, и дым, тяжёлый, жирный, полз по воде через весь рейд. «Полтава» отправила к ней катера — оба, с фельдшером на втором. Второй катер вернулся в четвёртом часу и привёз шестерых: обожжённых, наглотавшихся дыма, в чужих шинелях поверх мокрого. Их спускали в лазарет на руках, и нижняя палуба, столпившаяся у люка, молчала так, как умеет молчать только нижняя палуба: плотно, всем телом. Один из шестерых, проходя на руках мимо меня, вдруг разлепил спёкшиеся губы и спросил — меня, первого офицера, попавшегося на глаза: