— Мне кажется, сейчас еще не время.

Она улыбнулась в ответ не только улыбкой хозяйки политического салона, но с нежностью и симпатией и спросила резковато:

— Почему же не время?

— Министров и до меня были тысячи, но банкета почти никто из них не заслужил.

— Какая ерунда! Вы — это вы. И я хочу дать банкет в вашу честь.

— Подождите, пока я действительно что-нибудь сделаю, — сказал Роджер.

— Вы это серьезно? — воскликнула Диана.

— Я предпочел бы, чтобы вы подождали.

Больше она не настаивала. Словно и она и все мы в какой-то мере поняли его, или так нам почудилось? Кое-кому его слова могли показаться самодовольными. Однако сказаны они были не столько из самодовольства, сколько из суеверия. Он и сейчас, когда власть была уже у него в руках, пытался, хоть и по-другому, чем несколько часов назад у себя в кабинете, задобрить судьбу. Он был суеверен, как человек религиозный, который взял на себя особую миссию и не даст себе ни малейшей поблажки, пока ее не выполнит, а если выполнить не сумеет, будет считать, что напрасно прожил жизнь.

Часть вторая

ДЕЛО СДЕЛАНО

Глава одиннадцатая

ВВОДИТСЯ ПОСТОРОННИЙ

В последующие несколько месяцев я неоднократно спрашивал себя: заслуживает ли Роджер и его сподвижники упоминания в учебнике истории, хотя бы мелким шрифтом? И если да, то что скажут о них грядущие историки? Не завидовал я этим историкам. Конечно, сохранятся документы. Документов будет больше чем достаточно. Немало их составил я сам. Будут среди них и памятные записки, и протоколы собраний, и официальные бумаги, и «благоприятные отзывы», и стенографические записи устных обсуждений. И все это без подделки.

Однако они не давали никакого понятия (а подчас и просто вводили в заблуждение), что же все-таки было сделано и — тем более — с какой целью. Это в равной степени относится ко всем документальным данным, с которыми мне когда-либо приходилось иметь дело. Думаю, многие историки сумеют составить себе довольно ясное представление о Роджере. Но откуда историку понять, что руководило людьми, о которых он не знает ничего, кроме их имен, — такими, как Дуглас Осбалдистон, Гектор Роуз, ученые, рядовые члены парламента? В его распоряжении не будет никаких данных. А между тем без этих людей не принималось ни одно решение, и нам надо было ежечасно помнить и знать, что ими движет.

С другой стороны, тем, кто придет после нас, многое станет виднее. Нам были понятны — хотя бы отчасти — поступки и стремления отдельных людей. А их общественный смысл? Какие социальные силы заставляли объединяться людей столь различных, как Роджер, Фрэнсис Гетлиф, Уолтер Льюк и все мы остальные? На какие социальные силы мог опираться такой политический деятель, как Роджер? Имеются ли вообще такие силы в нашем обществе? Вот вопросы, которые могли бы у нас возникать и порой возникали; но таков уж порядок вещей, что судить о правильности ответов нам было не дано, тогда как для будущего историка они будут ясны как дважды два.

В один погожий летний день, вскоре после того, как Роджер принял министерский портфель, он пригласил к себе кое-кого из ученых. Однажды у Пратта он неосторожно обмолвился, что стоит ему приоткрыть дверь своего кабинета, как перед ним вырастают четыре «валета», которым что-то от него нужно. Так было и теперь, только их было не четверо, а больше, и на этот раз не им нужно было что-то от него, а ему от них. Ему нужно создать комитет себе в помощь, сказал он. Каковы, по их мнению, перспективы развития термоядерного оружия в ближайшие десять лет? Он хочет знать правду, как бы неутешительна она ни была. Если угодно, они могут держать свою работу в тайне. Если они пожелают, Льюис Элиот может служить им в качестве rapporteur[17]. Главное, они не должны миндальничать. Ему нужно их откровенное мнение, и он хочет знать его не позже октября.

Он намеренно отбросил прочь все церемонии — он всегда так держался с подобного рода людьми. Говорил резко, сухо, как принято в их среде. Он обвел глазами всех сидевших за круглым столом — лица казались особенно четкими в рассеянном дневном свете. Справа от него сидел Уолтер Льюк, который только что был назначен главой научного отдела при министерстве Роджера, — крепкий, с квадратным черепом, рано поседевший; затем Фрэнсис Гетлиф; затем сэр Лоуренс Эстил, выхоленный и самодовольный; затем Эрик Пирсон, советник по вопросам науки при нашем министерстве — моложавый и самоуверенный, как подающий надежды американский студент; еще трое ученых, вызванных сюда так же, как Фрэнсис Гетлиф и Эстил, из разных университетов, и, наконец, я.

Уолтер Льюк ухмыльнулся.

— Что ж, — сказал он, — я на жалованье у правительства. Меня уговаривать незачем, важно, что скажут вот они. — Широким жестом он указал на Эстила и других. По мере того как возрастал его авторитет в ученом мире, манеры его становились все более бесцеремонными.

— Сэр Фрэнсис, — спросил Роджер, — вы согласны?

Фрэнсис замялся.

— Для меня, господин министр, ваше предложение, безусловно, большая честь… — начал он.

— Это не честь, — возразил Роджер. — Это прежде всего пренеприятнейшая работа. Но тут вы можете сделать больше, чем кто бы то ни было.

— Право, я предпочел бы, чтобы меня от этого уволили…

— Боюсь, что вам от этого не уйти. У вас больше опыта, чем у любого из нас.

— Господин министр, поверьте, все здесь присутствующие не менее сведущи, чем я.

— Я не могу без вас обойтись, — сказал Роджер.

Фрэнсис еще помедлил, затем вежливо, но чуть нахмурясь, сказал:

— Я вижу, что у меня нет выхода, господин министр. Постараюсь сделать все, что в моих силах.

Можно было подумать, что это обычные словесные реверансы и что Фрэнсис первый огорчился бы, если бы его поймали на слове. На самом же деле все обстояло как раз наоборот. Иные люди из тщеславия или ради выгоды любят поговорить о своей совести. Фрэнсис принадлежал к тем немногим, кто и в самом деле движим совестью. Он и радикалом стал по велению совести, а не из бунтарства. Каждый раз, когда ему приходилось с боем отстаивать свою точку зрения, он делал это через силу. Ему хотелось бы думать, что дни боев остались для него позади.

Приблизительно год тому назад он поставил в тупик своих друзей в нашем старом колледже. Они ждали, что он выставит свою кандидатуру на пост ректора, и считали, что победа на выборах ему обеспечена. Однако в последнюю минуту он отказался баллотироваться. Он заявил, что хочет отдавать все свое время исследовательской работе, что никогда еще его мысль не работала так четко. Я подумал тогда, что он слегка покривил душой. Он был отнюдь не из толстокожих и с годами становился все уязвимее. По-моему, его слишком испугала перспектива пересудов, сплетен, злословия.

Кстати, вместо того чтобы избрать ректором моего старого друга Артура Брауна, колледж умудрился остановить свой выбор на некоем Г. С. Кларке, при котором пошли такие распри и раздоры, каких никто и не упомнит.

Самому Фрэнсису не много было надо: жить в Кембридже, допоздна засиживаться у себя в лаборатории да с тревогой и неодобрением следить, как складываются отношения у его второй и любимой дочери с одним из американцев-аспирантов. С него достаточно было битв. Ответив согласием Роджеру, он почувствовал себя так, словно попался в ловушку.

Сэр Лоуренс Эстил сказал без колебаний:

— Если вы находите, господин министр, что я могу принести какую-то пользу, считаю себя обязанным принять ваше предложение.

— Очень любезно с вашей стороны, — сказал Роджер.

— Хотя, если вы рассчитываете, что мы сможем выполнять все эти разнообразные поручения и одновременно вести свою обычную работу… — Сэр Лоуренс не договорил. — Мне хотелось бы как-нибудь побеседовать с вами о положении ведущих ученых в наших университетах.

— Всегда к вашим услугам, — сказал Роджер.