— А, черт с ним со всем!

И сейчас же он позвал меня в… (клуб, где постоянно шла азартная игра). Когда я отказался пойти, он стал настойчиво звать меня к Пратту — ему хотелось хорошенько кутнуть. Нет, сказал я, мне пора домой. Тогда он предложил пройтись. Он говорил насмешливо, словно презирал мою буржуазную привычку спать по ночам. Но ему не хотелось оставаться одному.

Мы шли по старому Сити. В конце Дакс-Фут-лейн мелькнул купол собора св. Павла и словно сросшиеся с ним башенки церкви Дика Уиттингтона, белеющие в лунном свете, точно сахарная глазурь. Не в пример огромному и непонятному Лондону этот островок — Сити — не вызывал никаких чувств ни у меня, ни у Сэммикинса. Он не будил никаких воспоминаний. Я никогда здесь не работал. С ним только и было связано, что поездки в такси к Ливерпульскому вокзалу. И однако, что-то взволновало нас — вид огромного собора? Руины и пустыри — следы бомбежек? Одиночество, безлюдье, пустынные улицы? Память о мнимой романтике прошлого, сама история, которая, в сущности, тебя не касается и все-таки живет в твоем воображении? Что-то взволновало нас — не только его, но и меня, более трезвого и менее впечатлительного.

Мы миновали Грейт-Тринити-лейн, повернули направо, и перед нами вдруг встал во весь рост собор св. Павла — белый с черной штриховкой копоти.

— Я думаю, Роджер прав, — сказал Сэммикинс. — Если будет новая война, нам крышка, верно?

Я согласился.

Он обернулся ко мне.

— А какое это имеет значение?

Он говорил серьезно. Нельзя было съязвить в ответ. И я сказал:

— Что же тогда имеет значение?

— Нет, вы скажите. Верит ли кто-нибудь из нас, что человеческая жизнь чего-то стоит? Если говорить без дураков.

— Если мы не верим, для нас все потеряно.

— Скорей всего, так оно и есть, — сказал Сэммикинс. — Вот я и говорю, разве мы не лицемеры? Разве кто-нибудь из нас дорожит человеческой жизнью, разве нам не все равно?

Я промолчал. И он продолжал, спокойно, без ярости и без отчаяния:

— Вот вам не все равно? Если не считать самых близких? Ну-ка, скажите по совести.

Я не сразу нашелся. Потом наконец ответил:

— Нет, не все равно. По крайней мере я хочу, чтобы мне было не все равно.

— А вот мне, кажется, все равно, — сказал Сэммикинс. — Мне приходилось убивать людей, и, если случится, я опять смогу убить. Конечно, есть на свете люди, чья жизнь мне дорога. А что до остальных, если говорить начистоту, мне, пожалуй, наплевать. И таких, как я, гораздо больше, чем всем нам хотелось бы думать.

Глава двадцать шестая

ПАРЛАМЕНТСКИЙ ЗАПРОС

Газетные заголовки наутро после обеда у рыботорговцев говорили сами за себя:

ВООРУЖЕННЫЕ СИЛЫ — ПРОБЛЕМА ПЕРВОСТЕПЕННОЙ ВАЖНОСТИ; и дальше шрифтом помельче: «Солдат ничем не заменишь. Энергичная речь министра» (писала консервативная «Дейли телеграф»).

БЕЗОПАСНОСТЬ ПРЕЖДЕ ВСЕГО. «Мистер Р. Куэйф об опасностях, грозящих миру» (умеренно консервативная «Таймс»).

РАСПРОСТРАНЕНИЕ АТОМНОГО ОРУЖИЯ. «Сколько стран будет владеть бомбой?» («Манчестер гардиан», центр).

НАШИ ВОЗМОЖНОСТИ. «Быть первыми в атомном состязании» («Дейли экспресс», независимые консерваторы).

НА ПОВОДУ У АМЕРИКИ (коммунистическая «Дейли уоркер»).

Комментарии оказались доброжелательнее, чем я ожидал. Похоже было, что речь скоро забудется. Мы с Роджером просматривали прессу, и оба почувствовали облегчение. Мне кажется, и его, как меня, немного отпустило.

На той же неделе я обнаружил в «Таймс», в разделе «С телетайпной ленты», среди всякой всячины маленькое незаметное сообщение:

«Лос-Анджелес. Здесь сегодня выступал британский физик доктор Бродзинский. Нападая на новую точку зрения в британской военной политике, он заявил, что ее выдвигают пораженцы, сознательно льющие воду на мельницу Москвы».

Я обозлился — обозлился куда сильнее, чем встревожился. Я был достаточно начеку — или достаточно приучен к осторожности — и позвонил в Вашингтон, Дэвиду Рубину. Нет, сказал Рубин, в нью-йоркские и вашингтонские газеты никакие сообщения о речи Бродзинского не попадали. И, надо думать, уже не попадут. По его мнению, мы вполне можем забыть о Бродзинском. На месте Роджера он, Рубин, не стал бы волноваться. На Новый год он приедет, и мы потолкуем.

Это звучало успокоительно. Как видно, никто, кроме нас, не обратил внимания на эту заметку. Среди вырезок, приходящих к нам в министерство, ее не оказалось. Я решил не тревожить Роджера и выбросил это из головы.

Две недели спустя, ясным сияющим ноябрьским утром, я сидел в кабинете у Осбалдистона.

Коллингвуд вдоль и поперек исчеркал текст законопроекта, составленный Дугласом, и мы работали над новым вариантом. Дуглас был отлично настроен. Как всегда в подобных случаях, авторское самолюбие говорило в нем так же мало, как в большинстве из нас, когда мы сообща решаем отправиться куда-нибудь на автобусе.

Вошла секретарша с грудой папок и положила их в корзинку «Для входящих». Привычным глазом Дуглас, как и я, тотчас заметил на одной папке зеленый ярлычок.

— Спасибо, Юнис, — невозмутимо сказал Дуглас. В эту минуту он выглядел едва ли старше этой рослой, спортивного вида особы. — Что-нибудь неприятное?

— Сверху парламентский запрос, сэр Дуглас, — сказала секретарша.

За двадцать пять лет Дуглас был основательно выдрессирован. Парламентский запрос вызывал у него — совсем по Павлову — условный рефлекс: этим следует заняться в первую очередь. При виде запроса Дугласу, уравновешеннейшему из людей, слегка изменяло душевное равновесие.

Он раскрыл папку и развернул бумагу. Мне виден был вверх ногами напечатанный текст запроса и под ним другой листок с коротенькими заметками от руки. Похоже было, что это один из запросов, которые передаются из рук в руки, как ведра воды на деревенском пожаре, пока не дойдут до непременного секретаря.

Нахмурясь — лоб его перечеркнула глубокая складка, — Дуглас прочитал запрос. Перевернул страницу и молча стал изучать вторую бумагу.

— Мне это совсем не нравится, — сказал он резко, оскорбленно и перебросил мне папку через стол.

Запрос сделал молодой член парламента от какого-то курортного городка с южного побережья, уже обративший на себя внимание крайней реакционностью. Запрос гласил: «Удовлетворен ли министр (следовало название министерства Роджера) соблюдением военной тайны в его министерстве, в особенности вашими чиновниками?»

Выглядело это довольно безобидно; но подчиненные Дугласа, дотошные, как сыщики, выяснили, что этот самый член парламента выступил перед своими избирателями с речью, в которой ссылался на заявление Бродзинского в Лос-Анджелесе. На второй странице в папке были наклеены вырезки из местной английской газеты и из «Лос-Анджелес таймс».

Со странным чувством, с недоверием и вместе с ощущением чего-то уже знакомого, но давным-давно забытого я принялся читать вырезки. Лекция Бродзинского в лос-анджелесском отделении Калифорнийского университета: «Наука и коммунистическая угроза»; опасность, опасность, опасность; проникновение; сознательные и бессознательные поблажки; в его стране (в Соединенном Королевстве) дела обстоят ничуть не лучше, а может быть, и хуже, чем в Соединенных Штатах; люди, занимающие высокое положение как в области науки, так и вне ее, предают оборону страны; саботаж наиболее плодотворных идей укрепления обороноспособности; политическая неблагонадежность, политическая неблагонадежность.

— Это не слишком приятно, — сказал Дуглас еще прежде, чем я дочитал до конца. — Это сумасшествие. Вам-то хорошо известно, сколько бед могут натворить сумасшедшие. — Дуглас сказал это резко, но и сочувственно. Он знал историю моего первого брака, и нам нетрудно было говорить откровенно.

— Но может ли это всерьез повлиять…

— Вы слишком легкомысленно к этому относитесь, — отрывисто, сердито сказал он.

Уже много лет я не слыхивал подобного упрека. Затем я понял, что Дуглас берет это дело на себя. Он говорил властно и уверенно. Стройный, моложавый, он держался всегда просто и без претензий, так что нетрудно было обмануться и принять его за личность, не имеющую особого веса. А он ничуть не уступал Лафкину и Гектору Роузу.