Я сидел погруженный в невеселые думы. В какую-то минуту позвонил Маргарет, спросил — нет ли новостей, хотя сам не знал, каких, собственно, новостей жду.

В дверь постучали — не в ту, что вела в секретариат и откуда могли бы явиться посетители, а в дверь, ведущую в коридор и обычно неприкосновенную. Вошел Гектор Роуз; с тех пор как мы работали вместе, он, кажется, всего лишь второй раз пожаловал ко мне без предупреждения.

— Прошу прощенья, дорогой Льюис. Извините меня за вторжение. Извините, что помешал…

— Мешать-то особенно нечему, — сказал я.

— Вы всегда так завалены работой… — он кинул взгляд на чистый стол, на корзинку «Для входящих», в которой громоздились папки, и его губы тронула ледяная усмешка. — Как бы то ни было, дорогой Льюис, прошу прощенья, что нарушил ваши чрезвычайно плодотворные раздумья.

Даже теперь, после стольких лет знакомства, даже в минуты крайнего душевного напряжения я всегда терялся и не знал, как реагировать на поток его изысканных любезностей. Остряки из Казначейства, знавшие, что скоро он выходит в отставку и что терпеть осталось недолго, пустили шуточку, которая — подобно некрологу, написанному в преддверии кончины грозы департамента, — мигом обошла все отделы:

«У нашего Роуза все розы без шипов — сплошное розовое масло».

Много они понимали!

Поизвинявшись еще немного, он сел. Взглянул на меня белесыми глазами и объявил:

— Считаю своим долгом сообщить вам, что вчера вечером я имел своеобразное удовольствие познакомиться с вашим приятелем, доктором Бродзинским.

— Где же?

— Как ни странно, в компании некоторых знакомых нам политических деятелей.

Мне сразу вспомнилась заметка в газете, и я сказал:

— Так и вы там были?

— Откуда вы знаете?

Я назвал газету.

Роуз вежливо улыбнулся и заметил:

— Я как-то не испытываю потребности читать эти ведомости.

— Но вы были там?

— Именно это я и пытаюсь довести до вашего сведения, дорогой мой Льюис.

— А каким образом вы получили приглашение?

Он снова вежливо улыбнулся.

— Я посчитал своим долгом его получить.

Тут он отбросил высокопарный слог и язвительно и точно рассказал мне, как было дело. Бродзинский, делая последнюю попытку подстрекнуть недовольных политикой Роджера, решил использовать свои связи среди высокопоставленных консерваторов. Но вместо того, чтобы снова обрушиться прямо на Роджера, он предпочел окольный путь и повел атаку на Уолтера Льюка. Он шепнул кое-кому из крайне правых — уцелевших в правительстве вдохновителей Суэцкого кризиса, — что это Льюк ввел в заблуждение Роджера своими советами. И вот небольшая группа раскольников пригласила Бродзинского на обед. На этот же обед, решив по недомыслию, что этого требует вежливость, они пригласили и Уолтера Льюка. А также Гектора Роуза, который, правда, сам позаботился о приглашении.

— Не мог же я отдать на растерзание нашего превосходного Льюка, — сказал он. — И потом, я решил, что мне не мешает послушать, о чем пойдет речь. Я имею некоторое влияние на лорда А. (он назвал предводителя группы раскольников, того самого, который по недомыслию оказался излишне вежливым. Трудно было поверить, что он — приятель Гектора Роуза, но они вместе учились в школе, а в понимании английского официального мира это что-то да значит).

Между Бродзинским и Льюком вспыхнула бурная ссора. Лорд-Норт-стрит была накануне вечером не единственным местом, где люди, занимающие видное положение в обществе, пустили в ход кулаки.

— Ну и любят же друг друга эти двое ученых, — сказал Роуз. И прибавил: — Если бы Льюк захотел, он вполне мог бы привлечь Бродзинского к судебной ответственности за клевету. — Бесстрастным тоном он привел несколько примеров.

— Кто же поверит такому вздору?

— Дорогой мой Льюис, как будто вы не знаете, что можно кого угодно обвинить в чем угодно — буквально в чем угодно — и большинство наших друзей с легкостью этому поверит.

Он продолжал:

— Да, кстати, раз уж мы коснулись этого вопроса, поговорите при случае с нашим коллегой и, по всей вероятности, будущим главой, Дугласом Осбалдистоном. Очень похоже на то, что Бродзинский пытался и ему влить в ухо этот яд.

До сих пор только раз, один-единственный раз, Роуз нарушил неписаный закон, по которому личные отношения — всегда запретная тема, и выдал мне свои истинные чувства к Дугласу. На этот раз он был сдержаннее, не позволил себе прямых выпадов, даже когда я сказал, что, какого бы мнения он ни был о Дугласе, Дуглас — человек честный и порядочный.

— Нисколько не сомневаюсь, что наш коллега ведет себя вполне корректно, — сказал Роуз с полупоклоном. — Как я понимаю, он даже отказался принять Бродзинского. Трудно представить себе поведение более корректное. У нашего коллеги есть все качества, необходимые образцовому слуге государства. И все же я бы вам посоветовал поговорить с ним. Он, пожалуй, слишком уж верит, что самое главное — не ссориться. Когда все утрясется, он может решить, что благоразумнее и безопаснее приблизить Бродзинского, чем отстранить. Я же лично считал бы, что не следует заходить так далеко в стремлении не ссориться. Наш коллега, пожалуй, слишком высокого мнения о здравом смысле тех, кто принадлежит к «нашему Лондону».

Наши взгляды встретились. На сей раз мы были союзниками. Роуз сказал:

— Между прочим, по-видимому, одно обстоятельство перестало быть секретом для кого бы то ни было.

— А именно?

— Что он не на все сто процентов доволен политикой своего начальства, или, может быть, следует сказать — конечными целями своего начальства в области политики. — Роуз всегда избегал ставить точки над i.

В это утро он, как и я — хотя, может быть, и в меньшей степени, чем Роджер, который ни о чем другом думать не мог, — был поглощен предстоящим во вторник голосованием. Сейчас он одного за другим перебирал членов парламента, присутствовавших на вчерашнем обеде, прикидывая, чего от них ждать. Их было двенадцать. Все, кроме одного, крайне правые, а значит, по всей вероятности, враги Роджера. Из них трое будут голосовать за него — в том числе лорд А. (Роуз, как выразился бы он сам, вел себя чрезвычайно корректно: в его словах не было и тени намека на то, что он, официальное лицо, быть может, повлиял на кого-то в этом смысле.) Что касается остальных, то девять воздержатся безусловно. «Становится неуютно!» — заметил Роуз, но тут же оборвал себя и снова занялся подсчетом голосов. Непременно будут и еще воздержавшиеся… Не вдаваясь в подробности, я сказал ему, что Сэммикинс намерен голосовать против.

Роуз прищелкнул языком. Он посмотрел на меня, как судья, готовый объявить приговор. Потом покачал головой и сдержанно сказал:

— Полагаю, вы не замедлите все сообщить вашему другу Куэйфу. Я имею в виду сведения, которые мне удалось собрать. Вы понимаете, конечно, что сделать это нужно очень осторожно, и, боюсь, вам не следует ссылаться на источник. Но он должен знать, кто воздержится. Полагаю, вы можете назвать имена.

— А что это ему даст?

— Не вполне вас понимаю.

— Неужели вы думаете, что он может перетянуть кого-то из них на свою сторону?

— Нет, не думаю, — сказал Роуз.

— Но ведь в таком случае ему остается только произнести свою речь. А у него это выйдет тем лучше, чем больше надежды у него останется.

— Разрешите мне с вами не согласиться, дорогой мой Льюис, я полагаю, ему следует знать, на кого можно рассчитывать, а на кого нельзя.

— А я повторяю, что ничего это ему не даст, — сказал я с силой.

— Вы берете на себя тяжкую ответственность, — удивленно и неодобрительно глядя на меня, сказал Роуз. — Будь я на его месте, я предпочел бы заранее знать все до мельчайших подробностей — пусть даже самых неприятных.

Я в свою очередь сердито уставился на него.

— Нисколько в этом не сомневаюсь.

Вовсе не обязательно, что жизнь на виду у широкой публики избирают люди наиболее закаленные, с наиболее крепкими нервами. Но иногда я спрашивал себя: представляет ли себе Роуз, человек весьма закаленней и с поистине железными нервами, каково это — жить на глазах у публики, и сумел ли бы он выдержать такую жизнь?