Этот опыт может быть проверен с помощью независимых субъектов (которые, кстати, знают и видели, что маятник качается в плоскости). Он также может быть проверен с помощью субъектов, которые обычно (и проверяемо) пользуются только монокулярным зрением: они не видят горизонтального движения.

Эффекты такого типа могут породить множество теорий. Например, что бинокулярное зрение используется нашей центральной системой декодирования для интерпретации расстояний в пространстве и что эти интерпретации иногда могут работать независимо от того, что мы «знаем». Такие интерпретации, по-видимому, играют тонкую биологическую роль. Нет сомнений, что они работают очень хорошо и достаточно бессознательно при обычных условиях, но при необычных — наша система декодирования может быть введена в заблуждение.

Все это наводит на мысль, что наши органы чувств имеют много тонких встроенных в них декодирующих и интерпретирующих приспособлений — то есть адаптаций или теорий. Они не являются «пригодными» теориями (пригодными в смысле, что они с необходимостью навязывают себя всему нашему опыту), а скорее представляют собой предположения, поскольку, особенно в необычных условиях, они могут делать ошибки. Из этого следует, что не существует не проинтерпретированных чувственных данных, чувств или «элементов» в смысле Маха: что бы ни было «данным», оно уже подверглось интерпретации и декодированию.

В этом смысле можно построить объективную теорию субъективного восприятия. Это будет биологическая теория, которая описывает нормальное восприятие не как субъективный источник или субъективный эпистемологический базис нашего субъективного знания, а скорее как объективное достижение живого организма, при помощи которого этот организм решает определенные проблемы адаптации. А эти проблемы могут быть, с точки зрения принимаемых гипотез, специфичными.

Мы увидим, как далек предложенный здесь подход от бихевиоризма. Что же касается субъективизма, то, хотя предложенный здесь подход и может делать своим объектом субъективный опыт (а также субъективный опыт «знания» или «веры»), теории и предположения, с которыми он работает, могут быть совершенно объективными и проверяемыми.

Это всего лишь один пример объективистского подхода, за который я сражался в эпистемологии, квантовой физике, статистической механике, теории вероятности, биологии, психологии и истории[240].

Пожалуй, самым главным в объективистском подходе является его признание (1) объективных проблем, (2) объективных достижений, то есть решений проблем, (3) знания в объективном смысле, (4) критицизма, который предполагает наличие объективного знания в форме лингвистически сформулированных теорий.

(1) Несмотря на то, что проблема может нас тревожить и мы можем страстно желать ее решения, сама по себе проблема является чем-то объективным — как та муха, которая нам надоедает и которую мы хотим прихлопнуть. То, что это объективная проблема, что она имеется в наличии, и та роль, которую она может сыграть в некоторых событиях, являются предположениями (как предположением является и наличие мухи).

(2) Решение проблемы, обычно достигаемое методом проб и ошибок, является достижением, успехом, в объективном смысле. То, что нечто является достижением, представляет собой предположение, и, возможно, спорное предположение. Аргументация должна относиться к (предполагаемой) проблеме, поскольку достижение или успех, как и решение, всегда соотносятся с проблемой.

(3) Мы должны отличать достижения или решения в объективном смысле от субъективного чувства достижения, знания или веры. Любое достижение может считаться решением проблемы, а потому и, в обобщенном смысле, теорией; и, будучи таковым, оно принадлежит миру знания в объективном смысле — который, строго говоря, является миром проблем, их пробных решений и их критического рассмотрения. Геометрические и физические теории, например, принадлежат этому миру в объективном смысле («миру 3»). Как правило, они являются предположениями на различных стадиях их критического обсуждения.

(4) Можно сказать, что критицизм продолжает дело естественного отбора на не-генетическом (экзосоматическом) уровне: он предполагает существование объективного знания в виде сформулированных теорий.

Таким образом, осознанный критицизм становится возможным только в языке. В этом, я предполагаю, состоит главная причина важности языка; и я предполагаю, что именно язык является причиной особенности человека (в том числе и его достижений в не-лингвистических искусствах, таких как музыка).

32. Индукция, дедукция, объективная истина

Пожалуй, здесь есть необходимость сказать несколько слов о мифе индукции и некоторых моих аргументах против нее. А поскольку в настоящее время самые модные формы этого мифа связывают индукцию с неприемлемой субъективистской философией дедукции, я должен немного рассказать об объективной теории дедуктивного вывода и об объективной теории истины.

Первоначально я не собирался разъяснять теорию объективной истины Тарского в этой «Автобиографии»; но, коснувшись ее кратко в главе 20, я случайно натолкнулся на свидетельство, что некоторые логики понимают ее не в том духе, в каком, по моему мнению, ее следует понимать. А поскольку для понимания фундаментального различия между дедуктивным и мифическим индуктивным выводами требуется знание теории, я вкратце дам здесь ее разъяснение. Я начну со следующей проблемы.

Как мы можем понять, что конкретно означает, когда люди говорят, что утверждение (или «осмысленное утверждение, как называет его Тарский)[241] соответствует фактам? В самом деле, может показаться, что, если мы не примем что-нибудь вроде изобразительной теории языка (как поступил Витгенштейн в «Трактате»), то мы не сможем говорить ни о чем таком, как соответствие утверждения факту. Но изобразительная теория безнадежно и чудовищно ошибочна, и поэтому можно подумать, что не существует никаких перспектив объяснения соответствия утверждения факту.

Можно сказать, что в этом заключается фундаментальная проблема так называемой «теории истины как соответствия», то есть теории, которая объясняет истину соответствием фактам. Можно понять, что эта трудность вызвала у философов подозрение, что теория соответствия неверна или — еще хуже — бессмысленна. Философское достижение Тарского в этой области, по-моему, состоит в том, что он опрокинул это решение. Он сделал это очень просто, рассудив, что теория, которая имеет дело с любыми взаимоотношениями между утверждениями и фактами, должна быть способной говорить (а) об утверждениях и (Ь) о фактах. Для того, чтобы мочь говорить об утверждениях, она должна использовать имена утверждений, описания утверждений и, возможно, такие слова, как «утверждение»; то есть эта теория должна быть сформулирована в метаязыке — в языке, на котором можно говорить о языке. А для того, чтобы мочь говорить о фактах и о предполагаемых фактах, она должна использовать имена фактов, или описания фактов и, возможно, такие слова, как «факт». Как только у нас появляется метаязык — язык, на котором можно говорить и об утверждениях, и о фактах, — мы можем с легкостью делать заявления о соответствии между утверждением и фактом, поскольку мы можем сказать:

Утверждение на немецком языке, состоящее из трех слов, «Gras», «ist» и «grün», в этом порядке, соответствует фактам, если и только если трава зелена.

В первой части этой формулы дается описание немецкого утверждения (описание дается на английском языке, который служит в качестве нашего метаязыка, и частично состоит в цитировании немецких слов); а вторая часть содержит описание (также на английском языке) (предполагаемого) факта, (возможного) состояния дел. А полностью утверждение делает заявление о соответствии. В более общем виде мы можем изложить это так. Пусть «X» является сокращением некоторого английского имени или некоторого английского описания утверждения, принадлежащего языку L, а «х» указывает на перевод X на английский язык (который служит в качестве метаязыка L); тогда мы можем сказать (на английском языке, то есть в метаязыке L): (+) Утверждение X в языке L соответствует фактам, если и только если х.