А ситуация в теории Эйнштейна состоит просто в том, что в любой инерциальной системе (или «стационарной системе»)[160]события являются либо одновременными, либо нет, как и в ньютоновской теории; и здесь действует следующий закон транзитивности:

(Тр) В любой инерциальной системе, если событие а одновременно с событием b, а событие b — одновременно с событием с, то а одновременно с с.

Но закон (Тр) в общем виде не действует для определения времени трех удаленных друг от друга событий, если только система, в которой одновременны а и b, не совпадает с системой, в которой одновременны b и с: он не действует для удаленных событий, время которых измеряется в различных системах, то есть в системах, находящихся в движении друг относительно друга. Это следствие принципа постоянства скорости света в применении к двум (инерциальным) системам, находящимся в движении друг относительно друга, то есть принципа, позволяющего нам вывести преобразования Лоренца. Здесь нет даже нужды упоминать одновременность, кроме как для того, чтобы предупредить неосторожных, что преобразования Лоренца несовместимы с применением закона (Тр) ко времени событий, измеряемому в различных (инерциальных) системах[161].

Очевидно, что здесь нет повода вводить операционализм, и еще менее того — настаивать на нем. Более того, поскольку Эйнштейн в 1905 году — или, по крайней мере, во время написания статьи об относительности — не был знаком с экспериментом Майкельсона, доказательств постоянства скорости света у него было очень мало.

Однако многие отличные физики были весьма впечатлены операционализмом Эйнштейна, который рассматривался ими (как в течение долгого времени и самим Эйнштеном) неотъемлемой частью теории относительности. Поэтому случилось так, что операционализм вдохновил Гейзенберга к написанию статьи 1925 года и к выдвижению широко распространенного предположения, что траектория электрона или его классическое местоположение-с-импульсом, являются бессмысленными понятиями.

Здесь, на мой взгляд, открывалась возможность проверки моей реалистской эпистемологии путем применения ее к критике субъективистской интерпретации квантово-механического формализма Гейзенберга. О Боре в Logik der Forschung я говорил мало, потому что он был менее откровенен, чем Гейзенберг, и потому что я не хотел навьючивать Бора воззрениями, которые могли оказаться неверными. В любом случае, именно Гейзенберг основал новую квантовую механику на операциона-листской программе, и это его успех обратил большинство физиков в позитивизм и операционализм.

20. Истина, вероятность, подкрепление

Ко времени публикации Logik der Forschung я почувствовал, что есть три проблемы, которые я должен был развивать далее: это истина, вероятность и сравнение теорий в отношении их содержания и подкрепления.

Несмотря на то, что понятие ложности — то есть неистинности — в Logik der Forschung играло большую роль, я пользовался им довольно наивно и обсуждал его только в главе 84, под названием «Замечания об использовании понятий «истинный» и «подкрепленный»» (Bemerkugen über den Gebrauch der Begriffe «wahr» und «bewahrt»). В то время я не был знаком с работами Тарского и с различением двух типов металингвистических теорий (одна из которых была названа Карнапом «Синтаксисом», а другая Тарским — «Семантикой»; позднее они подверглись хорошему различению и обсуждению в работе Марии Кокошин-ской)[162]; но в том, что касалось отношения истины и подкрепления, мои взгляды[163] стали более или менее стандартными в кружке — то есть, среди тех его членов[164], которые, подобно Карнапу, разделяли теорию истины Тарского.

Когда в 1935 году Тарский объяснил мне (в Народном Парке [Volksgarten] в Вене) свою идею определения истины, я понял, насколько важной она была и что он наконец реабилитировал сильно оклеветанную теорию истины как соответствия, которая, по моему мнению, всегда была теорией истины с точки зрения здравого смысла.

Мои дальнейшие мысли состояли, главным образом, в попытке уяснить себе то, что было сделано Тарским. На самом деле, он не определял истину. Конечно, он сделал это для очень простого формализованного языка и обрисовал методы ее определения в классе других формализованных языков. Но он дал ясно понять, что существуют другие, по сути, эквивалентные способы введения истины: не при помощи определения, а аксиоматические; поэтому вопрос, должна ли истина вводиться аксиоматически или при помощи определения, не может быть фундаментальным. Более того, все эти точные методы были ограничены формализованными языками и, как показал Тарский, были неприменимы к обычному языку (с его «универсалистским» характером). Тем не менее было ясно, что анализ Тарского может научить нас, как без особых трудностей использовать понятие истины в обыденной речи, и более того, как пользоваться им в его обыденном значении — как соответствия фактам. В конце концов я решил, что то, что было сделано Тарским, — это демонстрация того, что как только мы усваиваем различие между объектным языком и (семантическим) мета-языком — языком, на котором мы можем говорить об утверждениях и фактах, — не остается больших трудностей для понимания того, как утверждение может соответствовать факту. (См. главу 32 ниже.)

Теория вероятностей создавала для меня трудности, как и большая часть другой волнующей и доставляющей удовольствие работы. Фундаментальная проблема Logik der Forschung состояла в проверяемости вероятностных утверждений в физике. Я считал, что эта проблема бросает важный вызов моей общей эпистемологии, и я решил ее при помощи одной идеи, которая, как я полагаю, была неотъемлемой частью этой эпистемологии, а не гипотезой ad hoc. Эта идея состояла в том, что ни одна проверка любого теоретического утверждения не может быть финальной или завершающей и что эмпирический или критический подход включает в себя приверженность некоторым «методологическим правилам», которые диктуют нам не бежать от критики, но принимать опровержения (хотя и не очень поспешно). Эти правила, по сути, являются довольно гибкими. Поэтому принятие опровержения почти столь же рискованно, как и принятие пробной гипотезы: и то и другое — это принятие предположения.

Второй проблемой была проблема многообразия возможных интерпретаций вероятностных утверждений, и эта проблема была тесно связана с двумя другими проблемами, которые играли важнейшую роль в моей книге (хотя и совершенно отличались друг от друга по характеру). Одна была проблемой интерпретации квантовой механики — по моему мнению, являвшейся частью проблемы статуса вероятностных утверждений в физике; другая была проблемой содержания теории.

Однако для того, чтобы приступить к проблеме интерпретации утверждений в ее самой общей форме, необходимо было разработать аксиоматическую систему исчисления вероятностей. Это было необходимо и для другой цели — для доказательства моего тезиса, изложенного в Logik der Forschung, что подкрепление не является вероятностью в смысле исчисления вероятностей; иначе говоря, что определенные интуитивные аспекты подкрепления делают невозможным его идентификацию с вероятностью в смысле исчисления вероятностей[165]. (См. текст между примеч. 155 и 159 ниже.)

В Logik der Forschung я показал, что существует множество возможных интерпретаций идеи вероятности, и настаивал на том, что в физических науках допустима только теория частот по типу той, которая была предложена Рихардом фон Мизесом. (Позднее я модифицировал эту точку зрения путем ввода интерпретации предрасположенностей, и я думаю, что фон Мизес согласился бы с такой модификацией, поскольку утверждения о предрасположенностях все равно измеряются частотами). Но у меня было одно большое техническое возражение, помимо ряда мелких, против всех теорий частот, оперирующих с бесконечными последовательностями. Оно состояло в следующем.