Во избежание недоразумений подчеркну: дарвиновская теория будет успешной не в любой возможной ситуации; напротив, это очень редкая, возможно, уникальная ситуация. Но даже в ситуации без жизни дарвиновский отбор может оказаться до некоторой степени применимым: ядра атомов, которые относительно стабильны, будут становиться многочисленнее нестабильных; то же самое можно сказать и о химических соединениях.

Я не думаю, что дарвиновская теория может объяснить происхождение жизни. Мне кажется вполне возможным, что жизнь настолько невероятна, что ничего не может «объяснить», почему она появилась; так как статистические объяснения должны оперировать в конечном счете с очень высокими вероятностями. Но если наши высокие вероятности являются просто низкими вероятностями, которые стали высокими в силу бесконечности имеющегося времени (как в «объяснении» Больцмана, см. текст к примеч. 277 в разделе 35), то нам не следует забывать, что таким образом можно объяснить все что угодно[300]. И даже в этом случае у нас нет достаточных оснований предполагать, что такого рода объяснения применимы к проблеме происхождения жизни. Но это не мешает нам рассматривать дарвинизм как ситуационную логику, раз жизнь и ее среда, по предположению, уже создали нашу «ситуацию».

Я думаю, что о дарвинизме можно сказать больше, чем то, что это только одна метафизическая исследовательская программа среди других. Действительно, ее близкое сходство с ситуационной логикой может объяснить и его успех, произошедший вопреки почти тавтологическому характеру его формулировки Дарвином, и тот факт, что у него до сих пор не появилось ни одного серьезного конкурента.

Если мы принимаем взгляд на дарвиновскую теорию как на ситуационную логику, то становится объяснимым странное сходство между моей теорией роста знания с дарвинизмом: и то и другое являются примерами ситуационной логики. Новый и особенный элемент сознательного научного подхода к знанию — сознательной критики пробных предположений и сознательного конструирования селекционного пресса для этих предположений (путем их критики) — является следствием появления дескриптивного и аргументативного языка, иначе говоря, дескриптивного языка, описания которого могут быть подвергнуты критике.

Появление такого языка снова ставит нас лицом к лицу с крайне маловероятной и, возможно, уникальной ситуацией, возможно, настолько же маловероятной, как и сама жизнь. Но при наличии такой ситуации теория роста экзосоматического знания посредством применения процедуры предположений и опровержений следует «почти» логически: она становится и частью ситуации, и частью дарвинизма.

Что касается самой дарвиновской теории, то я должен пояснить теперь, что я использую термин «дарвинизм» для обозначения современных форм этой теории, которые по-разному называются, например «неодарвинизмом» или (у Джулиана Хаксли) «современным синтезом». По сути, он состоит из следующих допущений или гипотез, к разбору которых я обращусь позднее.

(1) Великое многообразие жизненных форм на земле происходит от очень немногих форм, возможно, от одного организма: существует древо эволюции, эволюционная история.

(2) Существует эволюционная теория, которая это объясняет. Она в основном состоит из следующих гипотез:

(a) Наследственность: потомство довольно точно воспроизводит родительские организмы.

(b) Вариации: существуют (возможно, в ряду других) «небольшие» вариации. Из них самыми важными являются «случайные» и наследственные мутации.

(c) Естественный отбор: существуют различные механизмы, при помощи которых путем устранения контролируются не только отдельные вариации, но и весь наследственный материал. В их числе имеются механизмы, позволяющие распространяться только «небольшим» мутациям; «большие» мутации («перспективные монстры») обычно носят летальный характер и поэтому устраняются.

(d) Изменчивость: несмотря на то, что вариации в некотором смысле — наличия различных конкурентов — по очевидным причинам предшествуют отбору, вполне может быть так, что изменчивость — масштаб вариаций — контролируется естественным отбором, например в отношении частоты и размера вариаций. Генная теория наследственности и вариаций может даже допустить наличие особых генов, контролирующих изменчивость других генов. Таким образом мы приходим к иерархии или, возможно, к даже еще более сложным структурам взаимодействия. (Мы не должны бояться сложностей, потому что известно, что они там есть. Например, с точки зрения теории отбора мы готовы предположить, что вещи, подобные методу контроля наследственности при помощи генетического кода, и сами являются продуктами отбора и что это очень замысловатые продукты.) Предположения (1) и (2), я думаю, являются краеугольными для дарвинизма (вместе с рядом предположений об изменчивой окружающей среды, обладающей некоторыми регулярностями). Следующий пункт (3) является следствием моих размышлений о пункте (2).

(3) Мы увидим, что существует тесная аналогия между «консервативными» пунктами (а) и (d) и тем, что я назвал догматическим мышлением, а также между пунктами (b) и (с) и тем, что я назвал критическим мышлением.

Теперь я хотел бы привести некоторые соображения, почему я считаю дарвинизм метафизическим и почему я считаю его исследовательской программой.

Он является метафизическим, потому что он не проверяем. Можно подумать, что это не так. Может показаться, что он утверждает, что если на некоторой планете мы обнаружим жизнь, удовлетворяющую условиям (а) и (b), то в игру вступит (с) и принесет с собой многообразие различных форм. Дарвинизм, однако, так далеко не идет. Потому что предположим, что мы обнаружили на Марсе жизнь, состоящую из ровно трех видов бактерий, генетически сходных с земными бактериями. Будет ли дарвинизм опровергнут? Никоим образом. Мы скажем, что эти три вида являются единственными формами из многих мутантов, которые оказались приспособленными достаточно хорошо, чтобы выжить. И то же самое мы скажем, если будет обнаружен только один вид (или ни одного). Таким образом, дарвинизм на самом деле не предсказывает эволюцию многообразия. И поэтому он не может в действительности объяснить его. В лучшем случае, он предсказывает эволюцию многообразия при «благоприятных условиях». Но едва ли возможно описать в общих терминах, что же представляют собой благоприятные условия — за исключением того, что при их наличии возникает многообразие форм.

И при этом мне кажется, что я изложил эту теорию почти в ее лучшем виде — почти в ее самой проверяемой форме. Можно сказать, что она почти предсказывает многообразие форм жизни[301]. В других областях ее способности предсказания и объяснения разочаровывают еще больше. Возьмем адаптацию. На первый взгляд кажется, что теория естественного отбора объясняет ее и то, как она работает — но едва ли научным образом. Утверждение, что виды, живущие сегодня, приспособлены к окружающей среде, на самом деле, почти тавтологично. Действительно, мы используем термины «адаптация» и «отбор» таким образом, что мы можем сказать, что если вид не адаптирован, то он будет устранен естественным отбором. Аналогично, если вид был устранен, это должно было случиться потому, что он был плохо адаптирован к условиям. Современные эволюционисты определяют адаптацию или приспособленность как ценность для выживания, которая может быть измерена только наличным успехом выживания: едва ли можно найти способ проверки столь шаткой теории[302].

И все же эта теория бесценна. Я не думаю, что без нее наше знание могло бы вырасти так же, как оно выросло благодаря Дарвину. Совершенно ясно, что в попытках объяснения экспериментов с бактериями, которые приспосабливаются, скажем, к действию пенициллина, нам отчасти помогает теория естественного отбора. Несмотря на свою метафизичность, она проливает яркий свет на очень конкретные и очень практические исследования. Она позволяет нам рациональным образом объяснять приспосабливаемость к новой среде (такому, как пенициллиновая среда): она предполагает наличие механизма адаптации и даже позволяет подробно изучать этот механизм в работе. И до сих пор она остается единственной теорией, способной на все это.