Насвистывая песню, он осмотрел, в исправности ли его седло, а затем вскочил на коня. Сэн-Круа последовал его примеру, и лошади бок о бок понесли их вперед, в ночную тьму.

II

Рассказ Сэн-Круа

Миновав длинный ряд постов, всадники выехали в открытое поле, тянувшееся до самой реки. Ночные тени окутывали окрестности. Направо, по ту сторону реки, красные в тумане, виднелись сторожевые костры турецкой армии. Глухой гул голосов и всевозможных звуков поразил слух молодых людей. Налево мерцали огни христианской армии. Волны маленькой реченки плескались и шумели от ночного ветра, сильнее чем днем ударяясь о берег, точно готовясь принять в свою глубину те жертвы, которые подарит реке предстоящая битва.

Между Моггерсдорфом и Виндишдорфом река делает изгиб, и в этом месте ее ширина едва достигает двадцати-тридцати шагов. Два раза пытались турки перейти в этом месте реку и два раза были отброшены. С турецкой стороны для прикрытия брода была воздвигнута батарея из восьми полевых орудий малого калибра. Всадники могли разглядеть стражу, сидевшую в окопах и курившую из длинных трубок при свете костров.

Бренвилье и Сэн-Круа разговаривали вполголоса.

— И Вы никогда не старались разузнать, кому обязаны своим существованием? — спросил маркиз.

— У меня не было времени для расследований, — возразил молодой человек; — да и, откровенно говоря, мне было все равно. Старик, которого мои витающие в пространстве родители, назначили мне воспитателем, долго прятал меня; потом, наконец, привез в Париж. Он, кажется, и сам хорошенько не знал, что со мной делать. Он пропадал целыми днями, возвращаясь только ночью, и рассказывал мне самые удивительные вещи, от которых я нисколько не стал умнее. Так продолжалось с неделю. Наконец он объявил мне, что меня отправят куда-то, где решится, наконец, моя судьба.

Однажды утром он велел мне собираться, и мы, пройдя какие-то кривые, грязные улицы, пришли к воротам грязной, закоптелой гостиницы, у которых толпились люди в голубых блузах, стояли экипажи и повозки, запряженные собаками. Мы скудно позавтракали в низком зале гостиницы. На дворе я увидел четырехколесную повозку с холщевым верхом. В заднем ее отделении лежали какие-то ящики с надписью: “Лион”. Мой старик приказал мне влезть в повозку и сам уселся рядом со мной. Затем мы выехали из Парижа на большую дорогу. Мой спутник не говорил ни слова; я — также. Я вспоминал свое прошлое и говорил себе, что наверное предназначен судьбой для чего-нибудь лучшего. Ведь дали же мне хорошее образование; я всегда был хорошо одет, обо мне заботились; даже в хижине лесничего я был окружен довольством, даже роскошью. Так почему же теперь такая неожиданная перемена? Есть, значит, на свете люди, которые считают в праве распоряжаться моей судьбой и бросают меня, словно мяч, то туда, то сюда, не заботясь о том, нравится мне это или нет.

Таковы были мои мысли, горечь которых еще увеличивалась от наступившего холода, от которого у меня стучали зубы, и от обращения моего спутника: он, который всегда так заботился обо мне, теперь не обращал на меня ни малейшего внимания и предпочитал разговаривать с возницей.

Меня охватило чувство невыразимой тоски, особенно когда, проезжая через Мелен, я увидел двух крестьянских детей, игравших около матери, увидел, как она ласкала и целовала их. Потом грусть уступила место гневу: я дрожал от ярости на людей, державших меня под непонятным и необъяснимым гнетом, и решил ни перед чем не останавливаться, чтобы стряхнуть с себя эти цепи. Как только эта мысль завладела моим воображением, я почувствовал себя сильнее и спокойнее. Но приходилось торопиться, пока мы не доехали до большого города, где, по требованию моего спутника, меня снова могли бы схватить. Мой мозг работал, мысли беспорядочно толпились в голове; я был, как в полусне, и не сознавал, что происходило вокруг меня, как вдруг какой-то странный звон заставил меня открыть глаза.

Я увидел, что наша повозка неподвижно стоит посреди какой-то рощи, а сидящий рядом со мной старик Тонно держит в руках большой кожаный мешок и заботливо пересчитывает его содержимое. Насколько я мог видеть, это были золотые монеты, и их звон разбудил меня от моих фантазий. Мне стало ясно, что огромная сумма денег была платой за мое похищение, или, может быть, ею должны были уплатить тюремщикам за мое заключение.

Что бы там ни было, мне стало крайне тяжело при мысли, что я сам лишен всяких средств, даже если бы мне и удалось осуществить план бегства. Прежде чем бежать, необходимо было присвоить себе деньги старика, а так как я был глубоко убежден, что эти деньги должны были послужить средством заключить меня, сделать меня окончательно несчастным, то я считал себя вправе завладеть ими и сделать их для меня безвредными и даже полезными.

В это время я заметил, что кучер, возившийся около лошадей, жадными глазами посматривает на казну моего старика. Но вслед за этим мы двинулись дальше и не останавливались до вечера, когда прибыли в местечко Ландон, где должны были ночевать. Дом, где мы остановились, был битком набит проезжими. Отсюда отправляли в Бургундию подкрепления, которых ждал маркиз де Навайль. Масса солдат, которых я увидел, походила на шайку разбойников. С едой обстояло так же плохо, как с ночлегом, все благодаря проходившим войскам.

Наш кучер оказался в хороших отношениях с хозяином, и нам в конце концов отвели место для ночлега на чердаке. От главного чердака оно отделялось решетчатой переборкой, так что в наше помещение можно было проникнуть только по узкой лесенке, снизу. Окно чердака выходило на двор; под самым окном виднелась соломенная крыша конюшни; таким образом не представляло затруднения вылезти из окна на крышу, а оттуда спуститься во двор.

Жизнь в лесу научила меня быстрому соображению, поэтому, едва мы вошли в отведенное нам место, я уже вполне составил план бегства. Я решил выждать благоприятного момента; для меня оказалось очень кстати, что, так как нам приходилось спать просто на сене, раздеваться нам не пришлось.

В главном отделении чердака помещалась куча народа: извозчики, конюхи, солдаты. Большинство были пьяны и долго кричали и пели бесстыдные песни. Наконец они заснули, и чердак оглашался только громким храпом.

Пришел наш кучер, запер дверь на лестницу и зарылся в сено. Я лежал между ним и стариком Тонно, который из всех наших вещей взял с собой из повозки только кожаную сумку на ремне и надел ее на шею. Когда он также захрапел, я поднял голову и прислушался. Прежде всего следовало удостовериться, крепко ли спит старик. Я подвинулся к нему, толкнул его локтем, потом дотронулся рукой до его груди и мешка с деньгами. Он тотчас же поднялся и, тяжело положив руку на мое плечо, заставил меня снова лечь, промолвив:

— Спи, Шарль, спи! Я тут.

Первая попытка не удалась; необходимо было обождать. Я ждал долго, и мной овладела, наконец, страшная усталость. Я в бессилии лежал на сене, забыв всякие планы, без всякой мысли. Наступили минуты сладкого покоя… заснуть — значит, забыть!

Должно быть, я был довольно долго погружен в сладкий сон, как вдруг почувствовал, как что-то скользнуло по моему лицу; я не мог сразу проснуться, но чувствовал, что около меня происходит что-то странное: как будто кто-то переполз через меня, а затем до моего слуха долетел какой-то глухой, хрипящий звук. Я никак не мог проснуться, а когда, наконец, открыл глаза, то заметил, что в окно уже смотрят бледные лучи рассвета. Собравшись с мыслями, я сообразил, что во всяком случае должен бежать.

При бледном свете зари я уже мог различить очертания тела Тонно, крепко спавшего. Кучера не было видно; вероятно он забился в сено. Я дотронулся до старика, и он не пошевелился. Я протянул руку к его груди, стараясь нащупать сумку, — мои пальцы попали во что-то сырое и липкое. Я взглянул на свою руку и при слабом свете различил, что на ней была кровь. Старый Тонно не двигался. На его груди зияли две страшные раны, нанесенные, по-видимому, широким ножом и после убийства прикрытые сверху кафтаном старика. Его рот был широко открыт, лицо искажено; серые глаза остались незакрытыми и как будто светились в полумраке.