Тело не двигалось. Сэн-Круа уже не сомневался, что теперь это был труп, что доктор каким-то быстрым и верным средством убил этого человека.

Экзили прибавил огня в лампе, достал футляр, а из него — два скальпеля. Ошеломленный всей предшествовавшей процедурой, поручик пошатнулся, качнулся вперед и ударил рукой в оконное стекло.

— Кто там? — крикнул Экзили, быстро опустив свою лампу. — Кто там подсматривал? Я пущу в него огненную стрелу сквозь стекло!

— Это я, Сэн-Круа! Один из тех офицеров, которые арестовали Вас в поле!

— А, шпионы! — закричал Экзили. — Вы подкарауливали? Столько ли любопытства высказали Вы, чтобы поближе познакомиться с неприятелем?

Он отворил в окне маленькую створку.

— Доктор, что Вы тут делали? Я просто поражен недоумением, ужасом…

— И любопытством, — подсказал доктор. — Очень верю. Всем Вам, господа, охота видеть чудесные излечения и поглядеть на диковинные вещи; но тут на сцену являются страх, отвращение и так далее! Если бы все так поступали, то мало кому можно было бы помочь!

— Но то, что я видел, было действительно ужасно! Вы и сами не можете отрицать, что это ужасно.

— А что Вы видели?

— Живого, прикованного к столу человека, которого Вы убивали каким-то средством.

Экзили вскочил в гневе, но тотчас же овладел собой.

— Во-первых, это был вовсе не человек, а просто — турок; мы не причисляем их к людям. Во-вторых, убить я его убил, но не по своей воле: я применил одно средство, чтобы спасти его от внутреннего кровоизлияния, которому он подвергся, упав вместе с лошадью; я принес этого человека с поля сражения. Он не хотел, чтобы я сделал над ним опыт моего лечения, и я привязал его к столу и заставил проглотить мое лекарство посредством воронки. Мне жаль, что лекарство вызвало смерть, но это всегда может случиться. Да и что значит какой-то турок, который все равно завтра был бы подобран, как пленный? Так он гораздо скорее избавился от ожидавшей его судьбы.

Сэн-Круа не нашелся, что возразить.

Доктор надвинул на голову свой капюшон и сказал с ударением:

— Я рассчитываю на Ваше молчание, поручик. Следует хранить врачебные тайны… Я не знал, что тут поблизости французы; иначе я завесил бы окно. Немцы и итальянцы гораздо суевернее и ни за что не подойдут близко к жилью “римского доктора”. Если я узнаю, что Вы болтаете про мои научные занятия, я вызову Вас на дуэль! Да, на дуэль! И дуэль будет состоять в том, что Вы выйдете против меня со шпагой в руке, а я — с флакончиком, наполненным некой жидкостью. Вы броситесь на меня со шпагой, а я только плесну Вам в лицо несколько капель из моего флакончика. Кто из нас после этого затихнет навеки, про то будут знать секунданты, которые понесут того, кто останется на месте поединка. Итак, берегитесь! Не вызывайте на бой тех сил, которые совершенно иначе действуют на сердце и желудок, чем Ваши шпаги и пистолеты! — и он гневно захлопнул окно.

Сэн-Круа был так ошеломлен всем, что видел, так поражен повелительным тоном доктора, что, несмотря на все свое мужество и на решительность, с которой он обыкновенно обращался с подобного рода людьми, — он не ответил ни слова и поспешил удалиться из этого жуткого места.

Споткнувшись несколько раз о надгробные камни и развалившиеся стены, он добрался, наконец, до ограды и перелез на дорогу. Когда он проходил мимо железной решетки у входа, из окна доктора снова засиял яркий свет.

Очевидно Экзили принялся за вскрытие трупа.

Сэн-Круа направил шаги к бивуачным огням своей части. Ему невольно вспомнились слова Бренвилье, сказанные с каким-то даром провидения: “Не производил ли доктор опытов с ядами?” И на этот вопрос Сэн-Круа ответил себе утвердительно, потому что все, что он видел сегодня, доказывало, что “римский врач” — убийца, прилагающий свое проклятое искусство с ревностью ученого, и старый капрал справедливо назвал его “мудрейшим из его черных сотоварищей”.

Бледный и расстроенный, подошел Сэн-Круа к сторожевым кострам. Спасителя маркиза Бренвилье встретили громогласным “виват”. Бренвилье поднял кубок и, чокаясь с ним, громко сказал:

— Пью за твое здоровье, брат мой, Годэн де Сэн-Круа!

Война кончилась. Предстояло вернуться в милую, веселую Францию.

“Не бежать ли мне! — спрашивал себя Сэн-Круа. — Нет! Попробуем бороться с предсказаниями судьбы! Я видел немало красивых женщин… Неужели маркиза так опасна, как проповедовал старый Тонно? Все равно: я люблю борьбу! Вперед! Во Францию!”.

VI

Утренний прием короля

На часах в обширном вестибюле Лувра пробило восемь. Хотя был только конец сентября, но в комнате царила почти совершенная темнота. Занавеси на окнах, выходивших на террасу, были наполовину задернуты, и скудный дневной свет, проникавший в комнату, мало помогал освещению вследствие поднимавшегося с Сены утреннего тумана. В полумраке вестибюля, при свете готовой угаснуть тяжелой серебряной лампы, стоявшей на богато украшенном столе, можно было различить фигуры четырех мужчин. Двое из них дремали в мягких креслах; двое других подсматривали в замочную скважину высоких двустворчатых дверей, ведших в галерею с маленькой при ней передней. Всем, направлявшимся с главной лестницы в королевские покои, неизбежно надо было пройти через эту галерею.

С первого взгляда можно было заметить, что это были придворные лакеи его величества короля Людовика XIV. Продежурив ночь в передней своего повелителя, они ожидали условного знака, чтобы отворить двери галереи; этот знак подавал обыкновенно старший камердинер, как только его величество изволил вставать с постели.

Во всем этом не было бы ничего удивительного, потому что в королевских дворцах лакеи всегда дежурят ночью в передней, а камердинер подает знак о пробуждении монарха. Но в 1664 году при дворе Людовика XIV все происходило не так, как в наше время в большей части дворцов.

Момент пробуждения Людовика XIV был для многих важным, даже критическим моментом, и мы увидим далее, — почему.

— Подойди поближе, Франсуа, — сказал товарищу один из смотревших в замочную скважину. — Посмотри, сколько уже народа набралось в галерее.

— Верно, — хихикнул другой. — И как все они теснят друг друга и как улыбаются! Просто не верится, что здесь и герцог де Лассаль, и Лонгвиль, и Беврон, и надменный Лайярд; вот только что вошел маркиз д’Эффиат. Погляди, как боязливо смотрит на дверь граф де Фиеск, как будто возможность проникнуть в спальню короля принесет ему миллион.

— Ты еще ничего не понимаешь, ты — еще слишком юный gentilsihomme des bas de soie[6]! — сказал первый. — Поэтому тебе простительны такие суждения. Действительно быть рано утром принятым французским королем Людовиком и пользоваться милостью присутствовать при торжественной минуте, когда его величество изволит подняться с постели, — это стоит дороже миллионов. Это — верная мерка королевской милости для наших придворных. Кто три раза не был допущен к королевскому вставанию, тот может быть уверен, что сделал что-то такое, за что его величество имеет причину гневаться на него.

— Это — правда, — ответил поучаемый. — Мне всего только два раза пришлось быть утром на службе в передней, и я ни о чем подобном не думал. Но разве так и должно быть? Разве необходимо, чтобы его величество на глазах всех придворных вставал с постели и менял белье? Не могу это понять! Скажу откровенно, мне это было бы в высшей степени неприятно. Я — простой слуга, но, меняя белье, всегда запираю свою дверь на задвижку.

— Этикет! Этикет! Ты еще не понимаешь этого, дорогой мой, — сказал старший лакей.

Вдруг невдалеке раздался резкий, пронзительный свист. Лакеи стремительно бросились к своим местам. Двери с шумом распахнулись, и в комнату вошел Бонтан, первый камердинер короля. Среднего роста, изящно сложенный, с приветливым лицом, сразу располагавшим всех в его пользу, он был одним из влиятельнейших людей того времени. Своенравный, упрямо державшийся раз принятых решений, презиравший права своих противников, Людовик XIV, однако, почти всегда благосклонно относился к просьбам своего камердинера. К чести Бонтана, он, как свидетельствует история, не только никогда не злоупотреблял своим влиянием, но многим помог, осушил много слез и не раз удерживал короля от чересчур быстрых решений.

вернуться

6

Так назывались лакеи Людовика XIV.