— Да, скверно, — кивнул барашковым картузом управляющий, повесив подбородок и тугие мешки щек на воротник. Он строго взглянул на Олега и Шурку, как они, притаясь в углу, хлопочут с глиной и свинцом. — Скверно, — повторил он, и Шурка по некоторым причинам согласился с Платоном Кузьмичом.

— Вот то?то и оно. Как ни кинь — без народу не обойтись. Ни вам… ни вообще… государству.

— Это кто же — народ? — спросил управляющий, кривя губы. — Ты, что ли, Устин?

— И без меня многонько найдется.

Платон Кузьмич фыркнул, смял папиросу, бросил ее к порогу.

— Пусть твой народ научится сопли вытирать… а там посмотрим.

— Да уж гляди, Платон Кузьмич, хорошенечко гляди! — заверещал Устин Павлыч, вскакивая со скамьи. — Тихонов, Ваня Дух, эвон половинку Барского поля, к Волге, отхватил… А польза вам какая? Доведись до меня, я бы знал, что мне делать. Хо — хо! Я бы знал, кого и чем отблагодарить!

— Глупо. Да… Балуется мой Васька, — согласился управляющий, тяжело поднимаясь со стула. — Пленных получаю. Всю землю буду пахать. Фу — у… Сам.

— И правильно. Слава богу! — обрадовался Устин Павлыч, проводил на крыльцо Платона Кузьмича, постоял, пока тот отвязывал жеребца.

Вернувшись, Устин Павлыч сделал то, чего, наверное, никогда не делал: сгреб Олега за чуб и ткнул носом в жестянку с растопленным свинцом.

— Кто тебе дозволил? Дом спалить хочется?.. Пошли прочь отсюда!

Ребята вылетели из кухни, и только это неожиданное обстоятельство помешало, конечно, лить из свинца буковки и печатать книжки. Типографам страшно было сознаться, что у них ничего не получилось с глиняными лепешками. Они жгли лучинки на шестке, терпеливо заливали ямки свинцом, а выковыривали вместо букв таких уродов, что смотреть тошно. Что?то плохо помогали им Иоганн Гутенберг и Иван Федоров, Первопечатники.

Они перебрались в комнату Олега, уселись с ногами на кровать, отдыхая от трудов и горя. Они шепотом толковали, что, если бы им позволили поторчать еще на кухне с часик, ну с полчасика, буковок у них было бы хоть завались, — вот сколько наделали бы, наотливали они буковок. В то же время изобретатели были довольны, что все так кончилось, не по их вине, потому что им уже надоело возиться со свинцом. Они обожгли себе пальцы и теперь украдкой почесывались, морщились, глядя, какие волдыри вздуваются на коже.

Интерес к печатанию книг ослабевал. Шурка нет — нет да и вспоминал Петуха и Растрепу, солдатские крестики, которые ожидали его на позиции, и начинал удивляться, почему он сидит на железной кровати Двухголового, словно у него нет дома собственной, деревянной. Чтобы отвлечься, он подогревал себя новыми планами: не попробовать ли, дуй те горой, заменить окаянный свинец чем?нибудь попроще, воском или смолой… ну, варом, на худой конец? Может, все?таки посчастливится заткнуть за пояс обоих Первопечатников?!

— Попробуем завтра, — сказал Олег, угощая Шурку сдобником.

Тот не отказался, жевал, но без аппетита, — сдобник вяз в зубах глиной, во рту горчило. И почему?то Шурку все больше одолевала скука.

В воскресенье с утра они схватились за воск. Сил за ночь прибавилось, скука немного рассеялась, появилась надежда, что в самом деле они, пожалуй, переплюнут Первопечатников.

Олег раздобыл свечку, пошарив в горнице за иконами. Огарок ему попался подходящий — с добрую четверть, хотя и тоненький, но зато красного воска. Видать, Марфа не зря сберегла свечку за пасхальной заутреней, огарок пригодился в самый раз.

Буковки отливались легко, розоватые, аккуратные, как покупные. Они ни в чем не уступали резиновым, если не считать такого пустяка, что сплющивались от соприкосновения с бумагой. Типографы мужественно, отчаянно боролись с этим пустяком и никак не могли его одолеть.

А тут приехал после обедни в лавку батюшка, отец Петр, в суконной шляпе и праздничной синей рясе. Оказывается, ему требовался до зарезу новый хомут и шлея для старого буланого мерина. Событие немаловажное! Ради такого события мученики охотно бросили глину, свечку и коробку с резиновыми буквами, пристроились у окна, глядя, как поп, не доверяя работнику Коле Неме, сам выбирает хомут на улице, не пожелав идти в лавку.

Засучив рукава рясы, он мял пухлыми пальцами шлею, даже понюхал ремни, щупал войлок и кожу на хомуте, тянул на крепость гужи и все качал шляпой, а Устин Павлыч разводил руками. Затем батюшка стал примерять выбранный хомут на лошадь. Ряса мешала ему, он не поленился и не постеснялся, снял, отдуваясь, и тотчас оборотился в пузатого деда на коротких ножках, в пиджаке и неподпоясанной, навыпуск, сатиновой рубахе, в штанах из «чертовой кожи», заправленных в смазные, с нечищенными мягкими голенищами сапоги. Подошла Марфа, и батюшка, не выпуская облюбованного хомута, благословил ее и дал поцеловать руку. Он стал смешно на цыпочки, поднял над головой хомут, как поднимал в церкви на амвоне Евангелие, а смирный пузатый, как поп, мерин, балуясь, задирал лохматую морду. Отец Петр перекрестил мерина, но все равно тот не давал надеть хомут. Тогда батюшка хватил мерина по скуле, пригнул ему непослушную морду и ловко, как будто он каждый день этим занимался, накинул хомут. Однако стянуть клещей не мог — мешал живот. Подскочил Коля Нема, без шапки, с лоснившимися от масла волосами, и, смеясь, гугукая, помог попу.

Батюшка забраковал два хомута, а третий положил в тарантас. Устин Павлыч вынес из лавки еще хомут, и отец Петр долго колебался, которому отдать предпочтение, наконец взял оба.

Он так упарился с хомутами, что Устин Павлыч повел его отдохнуть в горницу через парадную дверь со светлой скобой. Батюшка отдыхал и жаловался на младшую дочь, которая сдавала в городе экзамены на учительницу. Чем она прогневала попа — невозможно было понять. Устин Павлыч тоже на что?то жаловался, грустно вздыхал и повторял слова Платона Кузьмича.

— Скверно. Глупо… Фу — y! — бормотал он.

В зимней половине стонала Авдотья Яковлевна. Она разболелась и, несмотря на воскресенье, собиралась на станцию к фельдшеру.

Олег, посапывая, сделал из огарка румянистый крендель. Открыл окошко и запустил кренделем в буланого мерина. Шурка, от скуки и несчастья, угостил мерина глиняной лепешкой.

Потом отправился домой, и Олег его не удерживал, не приглашал еще заходить делать буковки и печатать книжки.

Медленно, со ступени на ступень, сполз Шурка с высокого крыльца.

Навстречу ему из хлева бежала Марфа, прижимая к груди задранный, странно тугой, шевелящийся подол юбки. Полосатые ее бревна в опорках, голые выше колен, топали с громом и плеском по лужам, не разбирая дороги, и грязь падала на белую нижнюю рубашку.

— Эка радость привалила! Господи! Радость?то эка! — каркала и смеялась Марфа, и слезы текли у ней по свекольным щекам.

Она на бегу заглядывала в подол, мотала птичьей закутанной головой и пуще каркала и смеялась.

— Коля, милый! Гляди — ко! — сияя мокрыми золотыми бусинками глаз, закричала она попову работнику, возившемуся в тарантасе с новыми хомутами. — Господь?то меня чем наградил… Диво?то какое, гляди!

Она остановилась посредине лужи, приспустила подол — там, дрожа, барахтались черные, похожие на каракулевые шапки, ягнята.

— Тройней окотилась. Второй раз в году постаралась, матушка… Да какие кучерявенькие! Махонькие! Красавчики!

Глядя на Марфу, на ягнят, как она тетешкает, укачивает их в грязном подоле, словно ребят, Шурка подумал, что она, Марфа, наверное, самая счастливая в доме Олега Двухголового.

Глава XXIII

О ЖИЗНИ И ПРАВЕДНОЙ КНИГЕ

Вот так путешествовал он по избам, набирался ума, заглядывая в чужую жизнь.

Ему довелось, и не раз, побывать в раю, где обитал, как на небе, сам бог Григорий Евгеньевич. Прежде Шурка в перемену, украдкой, как грешник, взирал в это святая святых одним глазом в щелку непритворенной двери или в замочную скважину. Все ребята так делали, но видели мало, только разжигая любопытство. Теперь Григорий Евгеньевич сам зазывал Шурку к себе, поручал отнести в класс тетради, бутылку с чернилами, нарезанные листочки дорогой слоновой бумаги или еще что?нибудь нужное для урока.