В церкви зазвонили к всенощной. Редкие гулкие удары колокола отозвались в Шуркиной душе беспокойством.

Ой, парень, не опоздать бы тебе домой! Баловством занимаешься, а по хозяйству стоят дела. Вечера теперь короткие, не успеешь оглянуться, как наступит ночь. Когда же ты воды натаскаешь ушат, картошки нароешь в поле, дров припасешь? А ведь надо еще подсобить мамке ригу топить… Не хватит ли прохлаждаться, парень?

— До — мой… до — мой! — выговаривал сердито и гнал колокол. Прав, оказывается, этот питерщик Прохор. Все церковные колокола, если прислушаться хорошенько, разговаривают, но каждый по — своему. Большой колокол сельской церкви определенно умел болтать одно неприятное. Шурка, беспокоясь, завозился около костра.

Но тут поспела печеная картошка. И колокол, к счастью, перестал бубнить. Совесть невольно замолчала.

Картошку добыли из костра палками. Сразу же выяснилось, что с огнем перестарались, многие картошины обуглились. Но это не помешало пиршеству. Забыв о соли, обжигаясь, дуя на пальцы, солдаты разламывали картошины пополам, выедали горячие, рассыпчато — белые сладкие серединки, а потом принимались за обгорелые, твердые, пропахшие дымом корочки, хрустя и пачкаясь углями, золой и облизываясь. Корочки оказались самыми вкусными. Скоро у солдат выросли черные усы и бороды.

Тем временем на Волге совершились важные перемены. От бугристого песчаного берега, от кустов ивняка и камней на воду легла сизая тень, словно река, обмелев, отступила, а берег вырос, увеличился. Свинцовым, холодным блеском струился фарватер, а дальше, у того берега, где недавно гляделись в тихую светлую гладь разнаряженные рябины, березы и осины, все горело пожаром — вода, окошко Капарулиной будки, деревья, сигнальный шест с фонарем и железными круглыми знаками, старый красный бакен, валявшийся который год на камнях у крыльца. Не горела одна лодка — завозня. Отчалив от мостков, она, как грозный броненосец, встречала огонь грудью, рвалась навстречу врагу. Длинные весла поднимались, точно стволы морских орудий.

— Лешка — рыбак катается. — завистливо сказал Шурка.

— Нет, это сам Капаруля… должно, поехал бакены зажигать, — ответил Яшка.

И, глядя на пожар, на Капарулину завозню, Петух заорал — запел во всю глотку:

Наверх вы, товарищи, все по местам!

Последний парад наступает…

Встрепенувшись, Шурка рявкнул еще громче:

Врагу не сдается наш гордый «Варяг»,

Пощады никто не желает!

По одному внезапному безудержному желанию, которое было сильнее чуда, бравые солдаты вмиг оборотились в бесстрашных героев — моряков и уже сражались на гордом красавце «Варяге» против сонмища коварных желтолицых чертей. Никто из моряков не желал пощады в этом неравном бою. Пушки гремели, огонь, дым и кровь окрасили море и небо. Крейсер с пробитой броней горел, как Капарулина будка, тонул в кипящем от взрывов море, и два матроса, оставшиеся в живых, в белых рубашках с напусками и синими воротниками, прощались друг с другом перед смертью. Они захлебнулись в соленой горящей воде, и ни крест, ни камень не могли указать, где они погибли во славу родины и русского флага. Только морские волны, ударяясь о берег, рассказывают с тех пор о двух матросах и прославляют их геройскую гибель…

Спев песню, ребята долго молчали. Потом принялись доедать картошку.

Когда остались последние три картофелины, Шурка великодушно взял себе маленькую, печеную, как яичко, а две большие обгорелые, самые лучшие, пододвинул поближе к другу.

— Так нельзя, надо поровну, — запротестовал нерешительно ух, протягивая и отдергивая руку.

— Я сыт по горлышко, — заверил Шурка, отдуваясь и морщась. — Назад лезет, вот как сыт… Ешь на здоровье! И, глядя, как Яшка, набив рот, дымит ароматным паром и посапывает от удовольствия, он с воодушевлением заметил:

— Хорошо бы, Яша, убежать на войну… втроем. Поваднее, правда?

Петух доел картошку, утерся рукавом.

— Ты еще всю школу с собой позови, — насмешливо фыркнул он. — Григорий Евгеньич узнает и пропишет тебе в углу столбом войну, а дома — выпорют… Нет, Саня, вдвоем придумали, вдвоем все и обстряпаем. Это вернее, уж ты мне поверь, знаю.

Шурка печально вздохнул, уставясь на огонь. Лишняя картошина не помогла. Петух и сытый не стал добрее, покладистее.

Приходилось утешаться, что времени впереди много, он успеет как?нибудь уговорить, уломать Яшку. Но опыт подсказывал, что этого может и не случиться.

Солдаты задумались — каждый о своем.

Костер в яме догорал, стреляя малиновыми углями. Посинела и обозначилась глубже песчаная нора под кустами. С реки неуловимо надвигалась свежесть. Все стало слышнее — и глухой кашель Оси Бешеного, должно быть собиравшегося домой и гремевшего ведром, и кряканье селезня в заводине, и скрип уключин у того берега, и слабый стук колес на далеком железнодорожном мосту. Кислее запахли тусклые головешки и темные, свернутые трубочками листья ивняка, не успевшие сгореть. А сверху начало опускаться в яму зеленоватое небо, и там, на белом, как кипень, облаке, кто?то тоже принялся разводить костер. Кружевной край облака порозовел, задымился, червонный огонь перебросился выше, и все облако медленно загорелось тихим, ровным вечерним пламенем.

Совсем близко, кустами прошел Ося Бешеный, не заметив ребят в яме. Остановился у заводины и негромко, завистливо сказал:

— Хороша уха — из петуха… Э — эх, ружья на вас нет, мытари!

Он хлопнул ладонями, точно выстрелил. Над водой затрещали, засвистели крыльями утки. Ося Бешеный крякнул, как селезень, и пошел дальше.

Шурка и Яшка с удивлением поглядели ему вслед. С тех пор как Катькин отец спятил с ума, он никогда еще не говорил так понятно и дельно.

— Видать, стал выздоравливать. Надо обрадовать Растрепу, — пробормотал Яшка.

Давно пора было и им отправляться восвояси. Мужичьи заботы настойчиво толкали в бок, но вставать не хотелось.

Шурка смотрел, как горит костром над головой закат, разбрасывая по зеленому, нависшему над ямой небу красные искры звезд. Одна такая искорка то ли упала, то ли отразилась в темной реке и проглянула сквозь кусты малиновым угольком. «Все?таки втроем на войне сподручнее», — упрямо думал Шурка.

Глава IX

ХОЗЯИНА МУЧАЕТ СОВЕСТЬ

Он прутом приподнял щеколду, торопливо толкнул калитку во двор. Корова пыхнула ему навстречу из загородки теплым сонным дыханием. Зашевелилась телушка на свежей подстилке в своем углу. С нашеста слетел петух, должно быть спутав вечер с утром, бросился под ноги. Склонив набок рваный гребень, петух просительно глядел на хозяина то одним, то другим круглым янтарным глазом.

— Поди ты от меня… обжора, — шепотом сказал Шурка.

В слабом сумеречном свете он заметил на рундуке охапку припасенных на завтра дров и знакомую круглую старую корзину с картофелем. В два прыжка он очутился около корзинки, крупная бело — розовая картошка была очищена и помыта. В смутном волнении Шурка сунулся в сени, ощупью добрался до ушата. Он молил бога, чтобы ушат оказался пустым. Но грешная рука его окунулась в воду. Он вытер руку подолом рубашки и запнулся босой ногой о ведра. Они не зазвенели, не сдвинулись с места, тяжелые, холодные.

«Вот как! И ушат полон, и оба ведра…». Совесть грызла хозяину сердце.

Он побрел в избу, и кринка с парным молоком, стоявшая на столе, рядом с куском хлеба и чайной чашкой, доконала его окончательно. Шурка не дотронулся до молока и хлеба, согнал со стола тараканов и опустился на лавку — в картузе, с башмаками, подвешенными к школьной сумке.

В избе было темно и тихо. Синели окошки грустным вечерним светом. На полу белели полосатые чистые дерюжки. Даже в кухне, у порога, лежала рогожа. А он и не заметил, разиня, ног не вытер.

Хорошо пахло дресвой, хлебом, парным молоком. Со стены укоряюще выговаривали ходики:

— Ты так?.. Ты та — ак?.. Ты та — а–ак?1

С горящими щеками, раскаиваясь, Шурка заглянул в спальню.