— Ну, маста — ак! Кабы свою кузню — озолотил бы ты себя, право, — завистливо вздыхал Косоуров, разглядывая стучавшие на стене старые ходики Марьи Бубенец. — Нету Саши Пупы, а то бы он спасибо сказал… пропил часы за твое здоровье.

— Да уж с такими рученьками не пропадешь, — качал головой Никита Аладьин. — Не то что наши грабли. Ковыряешь, царапаешь, а полоса?то и наградит тебя кукишем.

— Верно! Без рубля живем…

— Не скули, братцы, надоело. Айда ко мне на выучку! — звал, смеясь, Прохор. — Всех в мастеровые произведу. Мигом.

Ваня Дух на это мрачно замечал:

— Ежели все мастеровыми станут, некому будет хлеб сеять. Жрать?то чего людям? Железо?.. В Питере?то, слышно, за куском хлеба, за пайком, с ночи встают в очередь. Лавки утром откроют, а хлеба нету.

— Д — да, похоже… — задумчиво соглашались мужики. — И мастеровая жизнь токо со стороны сахарной кажется… Вот ты, Прохор, и слесарь и кузнец, одначе кормиться прилетел в деревню. Костей в тебе, кашлю много, а жиру что?то не видать.

— Горев Афанасий Сергенч, умняга, тоже не много богачества огреб в Питере. Последний домишко, отцов, разорил… Где?то он сейчас, дьявол речистый? Повстречался бы на часок. Может, что дельное надоумил бы.

— А ты себе верь, не ошибешься. И в тебе человек сидит. Человек — все!

— Эх, лучше всего, когда нет ничего! Как у Сморчка.

— Евсея не трожь, — заступался Никита, живо поднимая голову с плеча. — Он маленький. Сморчок, а душа у него большая.

— Вот ему в окопах растрясут германцы душу?то, поубавят! Посмотрим, каким вернется, чего заиграет на трубе, коли жив останется.

Трофим Беженец, молча сидевший у порога, на холоде, — в бараньей своей высокой шапке и лаптях, в домотканом, нездешнем зипуне поверх сопревшей холстяной рубахи, — вынул изо рта трубку и несмело подал голос.

— От гарно я жив вдома, хлопци!.. Як пан! Були у мене воли мицненьки, коненята, коровки добри… — заговорил он нараспев, краснея, как всегда, от застенчивости и восторга.

Беженец постоянно хвастался одним и тем же и, как приметил Шурка, даже говорил всегда одни и те же слова, точно рассказывал себе и мужикам заученную понравившуюся сказку.

— Мы с — пид Зборова. Чули про таке добренько мисто?.. Як згадаю хату биленьку, свитлу та хорошу… — пел он, осторожно выколачивая трубку о порог, сдвигая баранью шапку на затылок. Трофим причмокивал, улыбался, кивал, заглядывая, по обыкновению, мужикам в глаза, а те отворачивались, будто им за него было совестно. — Не вирыте? — спрашивал Трофим. — О — го — го! Маты божа!.. Як пан жив!

— Полно врать, — грубо оборвал Ваня Дух. — Жена твоя сказывала нашим бабам, как вы там жили, в своем Зборове: свиней у пана гонял… Тоже мне пан свинопас!

У Шурки сжалось сердце. Он видел, как побледнел Беженец, а потом залился заревом до ушей, закусил трубку; он хотел что?то возразить Ване Духу, но трубка мешала ему, прыгала в зубах. Трофим потупился и скоро ушел из кузни.

— Любишь ты, Тихонов, обижать людей, — сердито заметил Аладьин. — Дождешься, и тебя обидят.

— Сдачи дам… А тебе не надоело брехню слушать?!

— Каждый в жизни по — своему утешается. И это была правда.

Мужики приходили к Прохору тоже вроде бы за утешением, что?то выпытывали от него такое, чего ребята понять не могли. Но Прохор не утешал мужиков, напротив, будто дразнил, как дразнил он богом и колоколами Василия Апостола. Когда мужики проклинали все на свете, питерщик смеялся, что вот так дрова осиновые, сырые, шипят, дымят, а не разгораются. Ему в ответ глухо ворчали, что ветра нет, где же огню взяться. Он удивлялся, до чего драные шубы теплы, не прохватывает, а ведь давно дует ветрище. Аладьин соглашался с Прохором, но жаловался: каждый мужик врозь торчит, как прут, пальцем тронь — сломается. Питерщик советовал вязать прутья в метлу, тогда не обломаются.

— Нету лучше березовой крепкой метлы, — говорил он, — все начисто выметает. Сказано: не велик голик, а в бане и он Царь.

— Обойдемся без голика, ежели он царь, — бормотали мужики, злобясь. — Пожалуй, метла нам сподручнее… Осенние метлы?то больно хороши… Сейчас самое время вязать метлы.

Опять они толковали загадками, и не было в мужиках того смелого, властного нового человека, который обрадовал Шурку на сходе у казенки. Он скорее, этот Шуркин знакомый, проглядывал в бабах, когда они громко разговаривали между собой или забегали по делу в кузницу — слесарню.

— Ну, лентяи несусветные, дайте дорогу! — ругалась Марья Бубенец, продираясь к Прохору за ходиками. — Чем сидеть, табачищем вонять, лучше бы подумали, как с коровами быть. Ведь отберут!

— А тебе забота? — оживлялись мужики и зубоскалили: — Эвон, какая гладкая… Тисни тебя хорошенько — сметана по течет!

— Тьфу! — замахивалась на мужиков Марья гирями от часов. — Видно, мало на вас, меринах, ездят… Шкуру с мясом дерут, как на живодерне, а вы токо хвостами машете.

— Скажи, какая отчаянная без мужа стала! — оборонялись мужики. — Бока?то зажили?

— Станешь отчаянной, ай, ей — богу… на вас, безголовых демонов, глядя! Ну что ржете? Правду говорю!.. Болят у бабы бока — бьют пока… Кабы мы вас, ироды, так украшали, давно бы вся мужичья порода с копыт свалилась… У — у, заячьи души! Свои бока берегите, ведь под селезенку, под самый здых метят правители… Околевайте на печи, догадаемся сами, что нам делать, ай, ей — богу, догадаемся!

Ребята толкались под верстаком, прыскали смехом, зажимая рты, глядя, как чешет мужиков Марья, как дяденька Прохор корчится от хохота и кашля. А тут прибрел в кузню Василий Апостол в рваном дождевике, чугунных сапогах, и стало еще интереснее.

Дед первый, через головы мужиков, протянул дубовую лопату — ладонь племяннику, словно и не ругался с ним, не прогонял его из усадьбы. И дяденька Прохор поздоровался как ни в чем не бывало.

— Лезь к огню, — дружелюбно пригласил он. — Измок в господском?то решете… Не надоело, старый хрен, усадьбу сторожить?

Мужики, ухмыляясь, молча потеснились, но дед, обронил тяжелые длинные руки, остался в дверях, сутуло прислонясь к косяку, как погнувшееся в грозу дерево. Он только выжал мокрую бороду, словно тряпку.

— Зачем нелегкая принесла? — спросил Прохор весело.

— Приказано плуги готовить на весну, а они развалились, — сырым, сиплым голосом вяло объяснил дед Василий. — Починишь?

Мужики на полу встрепенулись, зарычали. Прохор мельком покосился на них, сказал, не раздумывая:

— Нет, не могу, дядя Вася. Не умею.

— Как не умеешь? Что ты! — вскричал и затрясся Ваня Дух. — Намедни чинил в Карасово лучшим манером.

— Разучился, — ответил Прохор.

Ваня Дух остолбенел, разинув рот. А мужики уже не рычали, — грохотали железным смехом. Бранясь, Тихонов выскочил вон.

— Плужишки?то припасете… для пленных? — спрашивали, жмурясь, мужики Василия Апостола. — Как бы им, пленным австриякам, по шеям не наклали… да и управлялу за компанию.

— А мне все едино, — пробормотал равнодушно дед, уставясь на свои дареные, в глине сапоги. Подошва на одном сапоге зияла щелью, хлюпала водой, дед приступил каблуком и отодрал подошву еще больше. — Мой?то меньшак… Герася… не пишет, — пожаловался он, двигая клочковатыми, в капельках дождя, седыми бровями.

Шурка съежился в своем уголке. Ему почудились у деда, под моховыми кочками бровей, в ямах, два знакомых бездонных омута. Снова они темно светились на шершавом, как дубовая кора, обветренном, морщинистом липе Василия Апостола.

Стараясь не глядеть на эти омуты, мужики принялись утешать деда, заговорили про Митю — почтальона, — оказывается, с ним опять припадок третьеводни приключился. Который раз сумку с письмами теряет, а вот жди, расстраивайся из?за него, припадочного заики. Не сумлевайся, Василий Ионыч, бог милостив.

— То правда… — прохрипел дед. — Одна моя надежда на всевышнего.

Он сказал это, как всегда, твердо, уверенно. А в глубоких впадинах, под бровями, так и не зажглись горячие карие глаза. Темные омуты переполнили края ям, пролились по корявым щекам, по тряпичной бороде. Дед крепко утерся рукавом дождевика.