— А что, дорогие граждане — камрады, не махнуть ли нам завтрашним свободным часом в Заполе? Устроим там, в укромном местечке, пир горой, — придумал довольно скоро Шурка. — Знайте же, депутаты вы мои, большаки любезные, можно яйца испечь в золе, как пишут в книжках… Нет, лучше сварить яички в горшке, как картошку. Ну, совсем по — другому: всмятку, вкрутую, в мешочек, кому как желательно. Хлебца прихватить, соли чуть… А — ах, здорово! И наелись бы и нагляделись… на змей поохотились, на маслят… Серьезно? После такого дождичка и теплыни да не быть грибам!.. Белых, коровок сыщем, клянусь!
Но главное, конечно, — развести теплину, поставить на огонь ведерник с яйцами, поваляться на лесном разнотравье, поглазеть вокруг, почесать вволю языками, то есть пожить ребячьей, забытой в последнее время жизнью. Кто откажется?
Колька Захаров соглашался и не соглашался. Догадались, в чем загвоздка.
— Добавлю. Займу, так и быть, парочку из мамкиных запасов, из подполья, — сказал Андрейка Сибиряк.
— У меня, балда, не парочка. И каких! — напомнил Колька, фыркая от удовольствия, оттого, что он счастливчик и от него одного зависит, будет или нет поход в лес и пир на весь мир.
— Я попрошу, дадут яичко… Мне больше и не съесть, я пробовал, — на разные лады твердил Аладьин Гошка, боясь другого, что его не возьмут в Заполе, скажут: мал, не дойдешь, отстанешь и заблудишься. — Я до Крутова бегом бегаю, без передыху, честное школьное!.. — заранее клялся Гошка. — И на Голубинке был, и в Глинниках не заблудился!
— Пяток припасу и ведерник, леший тебя уведи, заплутай! Пяток за себя и за Яшку, — пообещал, распаляясь, Шурка. — Ты, Колюха, поделишься с Володькой питерщичком, надобно ему показать Заполе, он настоящего леса еще и не видывал, — великодушно добавил он, потому что, когда кругом торчали одни мужики, забывалось совершенно другое сельское население и разные подозрения. — Ну и всем по яичку добавишь, раз такой удачник… Не жадничай! Ведерник тоже чего?то стоит, я молчу. По рукам? Чур, девчонкам не болтать, у нас своя компания, эге?
Колька Сморчок подумал, насладился досыта своим особым уважительным положением и согласился.
Все вышло, как задумали.
На другой день, утром, Колька нес Лубянку с яйцами, прикрыв их от чужого глаза шапкой, как вчера ведерко с окунями. Володька Горев добавил в Лубянку питерскую полосатую кепку. Жарко, вот и брошено лишнее в пустую корзинку. Всякому видно: идет народ в Заполе, Лубянка предназначена под грибы. Нету? Значит, припасена под обыкновенные сосновые сухие шишки, будут греть Гошкин самовар, когда Совет соберется опять в Колькиной избе и пожелает напиться чаю. Тетка Люба топит печь не каждый день и жар бережет, углей не выгребает.
А Шурка открыто держал ведерник за шершавую толстую губу. Кому какое дело, почему он летит в лес с горшком? Может, хочет угостить знакомого лешего вчерашней, оставшейся от ужина похлебкой. Оттого и торопится, умная ослиная голова, что боится, как бы похлебка не прокисла дорогой.
— Похоже! Похоже!
Однако, чтобы несчастья наверняка не произошло, ребята бежали тесной кучкой, не разглядишь, кто чего несет.
Им повезло. Никто не попался навстречу на гумне и в поле, никто и не нагнал их. Попробуй нагони стаю стрижей! А как перескочили Гремец и махнули клеверами, мимо пустоши Голубинки, все дальше и дальше от села, опасность и вовсе миновала.
Все были одинаково довольны, и все вели себя по — разному. Яшка Петух, например, то задумчиво — тихо насвистывал себе под нос, подражая овсянкам, подававшим голосок поблизости, то принимался озорничать над Гошкой, больно щипал, отвешивал ни за что оплеухи и давал с маху подзатыльники. Гошка счастливо терпел, иногда сам подставлял загривок и спину. Колька Сморчок изо всей мочи берег лубянку и, кроме нее, ничего не хотел знать. Андрейка Сибиряк старательно помогал Шурке, ухватясь за просторную губу ведерника. Вдвоем нести горшок ловчее, легче. Можно глазеть по сторонам, узнавать и не узнавать знакомое — с прошлой осени не бывали тут, — каждая метина на изгороди, обломанная, черемуха у дороги, рытвина под ногами, куда свалился летом один разиня, всякая дрянь и пустяк волновали, тревожили, ласкали. Откуда взялась канавка поперек загона Олега Двухголового, интересно знать? Соображение хозяйское, — низина. А другим и невдомек или времени нет, сойдет и так. Э — э, бугор, миляга, здорово! Сколько раз посиживали тут, отдыхали с грибной тяжелой поклажей… Стой, где куст ивняка? Кто срубил и зачем?! А Володька Горев, онемев от вольного простора и теплого ветерка, ослепнув от зеленого огня молодых, бархатно — жгучих крестиков клевера, которых он никогда не видывал, все спотыкался, зашиб ногу, хромал и не показывал вида, как ему трудно ходить босиком… Пожалуй, и довольными все были?таки по — разному. Но уж вернее верного то, что всем было одинаково хорошо.
В Глинниках, через которые шла дорога в лес, слабо пахло, как всегда, можжевельником, его печально — горклыми, с медовым привкусом, прошлогодними ягодами. Ягоды лакированно — черные, как у черемухи, но с матовым налетом, что у гонобобеля, нанизаны по колючим веткам бусами: подальше от тебя, к середке куста, крупные, горошинами, ближе, как ухватить, мельче и мельче. Компания перецарапалась в кровь, зато сорвала, разумеется, самые дальние, лучшие ягоды, почти зрелые, пожевала и поплевалась сколько хотела. Во рту долго жгло и приятно холодило.
Еще душисто пахло нагретой хвоей под ногами и клейкой смолой, вытопившейся от солнца у елок и сосен. Несло, признаться, и стоячей водой из ям, где добывали когда?то горшели гончарную глину. Теперь ямы были полны кувшинок, тритонов, лягушек и карасей, обросли по краям осокой и мхом — не догадаешься сразу, что сотворены железными лопатами. Завороженному Володьке Гореву все объяснили и рассказали, пообещав в свое время ловлю карасей гуменной плетюхой.
Тут можно бы и перестать спешить. Следовало, по обычаю, искупаться, отвести душеньку, благо воды поблизости вдоволь. И какой! Это тебе не отрадная яма — лужа у риг с лениво рассеившимися в ней давно жирными лопухами. Удивительно, за что прозвали ее так хорошо ребята, забыто и не вспоминается. Здесь, в Глинниках, куда ни повернись, светились зеркалами, отражая лес и небо, всамделишные озера, глубокие, чистые, нетронутые: Белое озерцо, Змеиное, Благодатное… Ну, озера не озера, назови по — другому, как хочешь, окрести хоть той же ямой, ямами, водички в них не убудет. Надобно знать, вода в Глинниках была особая, разная. Под елками она похожа на деготь, маслянистая, глухая и тяжелая, ямы тут словно без дна. Возле сосен вода рыжевато — розовая, будто настоявшаяся на бронзовой коре, легкая, в два ребячьих роста. А в травяной заросли, к Заполю, где яма корытом, мелкая, вода такая, точно ее и в помине совсем нет, различишь волоски и лапки у ныряющих букарах, видны светлое дно и темные караси, уткнувшиеся в ил тупыми мордами. Эта яма наречена Светлой.
И всегда было страсть робко лезть в лесную, загадочно — разную, неизведанную, неподвижную воду, в которой, кроме обычного, жила, таясь, может, бог знает, какая нечисть. И всегда тянуло в эту воду, непременно в еловую, черную, нагретую сверху и ледяную в глубине. Точно кто из глуби зазывал, упрашивал. Неслышно окунувшись, ребятня не плавала, не ныряла, не шумела, а осторожно — поспешно вылезала на крутой берег, цепляясь за осоку. Но стоило отдышаться, как опять неодолимо влекло, манило в дегтярную, таинственную бездну. Веселей купалось в сосново — бронзовой легкой воде. А в светлом мелком корыте поднималась такая возня и муть, что караси, спасаясь, подскакивали из воды, чтобы подышать воздухом.
Пожалуй, в Глинниках чудесно и страшно смешались воедино и Баруздин бездонный омут Гремца, и все великое царство Капарули — водяного с волжской заводиной, далеким, глубоченным, с круговоротами, фарватером, до которого еще никто из ребят не смел доплывать, и с тихими, близкими, по колено, плёсами и отмелями, — на любой вкус и выбор, кому что желательно. Кажется, не случалось, чтобы добрые молодцы, идя жарой в Заполе мимо озер и ям, не сдергивали с себя рубашек и штанов и, превозмогая непонятную жалость к себе, уступая непреклонному требованию разгоряченного бесстрашного тела, не кидались опрометью к воде и не опускались боязно — тихо в завороженную, освежающую гладь.