Кроме того, О'Брайен объяснил, что такие адвокаты, как он, участвующие в деле от имени ходатаев, высказывают меньше протестов на подобных слушаниях, чем в суде. “Мы стараемся возражать только против того, что возмутительно неверно и должно быть исправлено в протоколе”. Ним подозревал, что возражения О'Брайена во время перекрестного допроса Эрика Хэмфри, который проводил Бердсон, делались по большей части для того, чтобы успокоить Хэмфри, который и без того не хотел появляться на слушаниях.

Ним был уверен, что, когда придет его очередь давать показания и проходить перекрестный допрос, О'Брайен предоставит ему самому позаботиться о себе.

— Давайте вернемся, — продолжал Дейви Бердсон, — к тем огромным прибылям, о которых мы говорили. Теперь примем во внимание, как все это повлияет на счета, которые потребители оплачивают каждый месяц…

Еще полчаса руководитель “Энергии и света для народа” продолжал свой допрос. Он задавал наводящие вопросы с якобы глубоким подтекстом, в которых совершенно игнорировал реальные факты, кривлялся, как клоун, и при всем при этом успешно вбивал в головы слушателей мысль о том, что прибыли от “Тунипа” будут огромными и что именно эти соображения заставляют фирму добиваться строительства. Ним заключил про себя: хотя обвинение ложно, его частое повторение по рецепту Геббельса даст эффект. Несомненно, ему будет уделено большое внимание в средствах массовой информации, возможно, в него даже поверят. Совершенно очевидно, что это и было одной из целей, к которым стремился Бердсон.

— Благодарю вас, мистер Хэмфри, — сказал председательствующий, когда президент “ГСП энд Л” спустился со свидетельского места. Эрик Хэмфри кивнул в ответ и с явным облегчением покинул зал.

Затем вызывали еще двух свидетелей от “ГСП энд Л”. Оба они были специалисты-инженеры. Их показания и перекрестный допрос прошли без особых событий, но заняли целых два дня, после чего слушания были отложены до следующего понедельника. Ним, которому предстояло сыграть главную роль в деле “ГСП энд Л”, окажется на свидетельском месте, как только возобновятся слушания.

Глава 9

Три недели назад, когда Руфь напугала Нима, заявив о своем намерении уехать, он считал вполне вероятным, что она вскоре вернется. Но ее отсутствие затянулось. И теперь, в пятницу вечером, когда слушания по “Тунипа” прервались на выходные, Ним оказался дома один. До отъезда Руфь отвезла Леа и Бенджи к своим родителям, которые жили на другом конце города. Решили, что дети будут жить у Нойбергеров до возвращения Руфи, как бы долго это ни продлилось.

Руфь говорила об этом очень неопределенно, а также отказывалась сказать, куда она едет и с кем.

“Я уезжаю. На неделю, может быть, побольше”, — сказала она Ниму несколько дней назад.

Однако ее отношение к мужу было недвусмысленно холодным. Казалось, она пришла к каким-то решениям, и все, что ей оставалось, — это выполнить задуманное. Что это были за решения и как они повлияют на него самого, Ним совершенно не представлял. Сначала он говорил себе, что должен беспокоиться, но вскоре с грустью обнаружил, что ему все безразлично. По крайней мере он не слишком расстраивался. Поэтому он и не подумал возражать, когда Руфь объявила, что сделала все, что запланировала, и уезжает в конце недели.

По своему характеру Ним склонен был быстро принимать решения и планировать свои действия заранее. Но теперь, когда дело касалось его брака, ему, как ни странно, не хотелось ничего предпринимать. Возможно, он устранился от решения всех проблем, чтобы не видеть реального положения вещей. Он предоставил действовать Руфи. Если она решит уехать надолго, а затем будет добиваться развода, что вполне логично вытекало одно из другого, он не намерен больше бороться с ней или хотя бы отговаривать. Однако сам он не сделает первого шага. А если и сделает, то не сейчас.

Когда он спросил Руфь, готова ли она обсудить положение, создавшееся в их семье, она сказала: “…Ты и я только воображаем, что мы женаты. Мы об этом не говорили. Но думаю, нам следует это сделать…”. “Ты хочешь поговорить сейчас?” — спросил ее Ним. Однако она ответила деловым тоном: “Вероятно, когда вернусь”. И все.

Когда Ним размышлял о возможности развода, мысль о Леа и Бенджи часто приходила ему в голову. Конечно, это будет для них обоих страшным ударом, и ему грустно было думать об их страданиях, однако дети обычно нормально переживали разводы, и Ним знал многих детей, которые отнеслись к этому просто как к перемене в жизни. Не возникнет проблем, если Ним, Лео и Бенджи захотят провести время вместе. Не исключено, что в результате он будет встречаться с ними чаще, чем сейчас. Такое случалось с другими отцами, не живущими в своей семье.

“Однако все это должно подождать до возвращения Руфи”, — думал он, бесцельно бродя в пятницу вечером по пустому дому.

Полчаса назад он позвонил Леа и Бенджи. Ему стоило большого труда уговорить недовольного Арона Нойбергера позвать их к телефону — он возражал против телефонных звонков в субботу, если дело не было срочным. Ним звонил до тех пор, пока тесть не сдался и не поднял трубку.

— Я хочу поговорить со своими ребятами, — резко заявил Ним, — и плевать я хотел, если сегодня даже вторник Микки Мауса.

Когда Леа через несколько минут подошла к телефону, она мягко упрекнула его:

— Папа, ты расстроил дедушку.

Ниму очень хотелось сказать: “Ну и прекрасно!” — но у него хватило здравого смысла не делать этого, и они поговорили о школе, о предстоящем соревновании по плаванию и о занятиях балетом. Ни слова о Руфи. Он чувствовал: Леа понимает, что у них не все в порядке, но ей неловко задавать вопросы на эту тему.

После разговора с Бенджи он почувствовал раздражение, которое родители жены так часто вызывали у Нима.

— Пап, — сказал Бенджи, — а я пройду бар митцва? Дедушка сказал, я должен это сделать, а бабушка говорит, что если я этого не сделаю, то никогда не буду настоящим евреем.

Черт бы побрал этих Нойбергеров, вечно они суют нос не в свое дело! Неужели они не могут быть просто любящими бабушкой и дедушкой и позаботиться о детях неделю-другую, не вбивая в их головы мысли о религии? Почти неприлично так поспешно набрасываться на них, это покушение на родительские права Нима и Руфи. Ним сам хотел поговорить с Бенджи об этом, обсудить все спокойно, разумно, как мужчина с мужчиной, а не выкладывать ему все с бухты-барахты. “Ну хорошо, — поинтересовался внутренний голос, — почему же ты этого не сделал? У тебя было полно времени. Если бы ты это сделал, сейчас не пришлось бы думать, как ответить на вопрос Бенджи”. Ним резко сказал:

— Никто не должен проходить бар митцва. Я не делал этого. И то, что сказал дедушка, — ерунда.

— Дедушка говорит, мне многому придется научиться. — В голосе Бенджи все еще слышны были нотки сомнения. — Он сказал, мне давно надо было начать учиться.

Был ли в тонком настойчивом голоске Бенджи упрек? “Вполне возможно, по правде сказать, есть полная вероятность, — думал Ним, — что Бенджи в десять лет понимал куда больше, чем полагали старшие”.

Так не отражал ли вопрос Бенджи то же стремление отождествить себя с предками, которое чувствовал и Ним, но которое он подавил в себе, хотя и не окончательно? Он не знал. Однако это не уменьшило гнева Нима по поводу способа, которым проблему вытащили на поверхность. Он заставил себя не ответить еще одной резкостью — это причинило бы зло, а не добро.

Бенджи сказал “о'кей” немного неохотно, и Ним понял, что он должен сдержать свое обещание или потеряет доверие сына. Он подумал о том, чтобы пригласить в гости из Нью-Йорка своего отца и таким образом воздействовать на Бенджи с противоположной стороны. Исаак Голдман, хилый восьмидесятилетний старец, по-прежнему едко, цинично и язвительно высказывался об иудейской религии. “Но нет, — решил Ним. — Это было бы так же нечестно, как теперешнее поведение Нойбергеров”.

После разговора по телефону Ним смешивал себе виски с содовой, и в этот момент ему попался на глаза портрет Руфи, написанный маслом несколько лет назад. Художник необычайно точно подметил изящную красоту и безмятежность Руфи. Ним подошел к картине и принялся разглядывать ее. Лицо, особенно мягкие серые глаза, было очень привлекательно; прекрасны волосы, черные как ночь, блестящие и, как всегда, аккуратно причесанные. Руфь позировала в очень открытом вечернем платье. Тон, которым были написаны ее изящные плечи, был так невероятно правдоподобен, что она казалась живой. На одном плече даже была маленькая родинка, которую она удалила хирургическим путем вскоре после окончания портрета.