«Хоть бы не увидели, хоть бы прошли мимо…» — прямо сжался весь.

Маленькие кудрявые ёлочки наглухо укрывали его от всего света. Там, где он лежал, было даже темно, точно уже наступил вечер. Богушевич и сам никого отсюда не видел, только слышал шаги — ноги шаркали о вереск, траву, трещали сухие веточки под сапогами, звенели шпоры. Один улан проходил у самых ёлок — Богушевич слышал звяканье его шпор, и вдруг оно прекратилось, словно улан остановился.

— Ай-яй, кинули, — сказал улан. — Иван, иди сюда.

«Меня заметил», — ещё больше сжался Богушевич.

— Вон, глянь-ка, — сказал улан подошедшему Ивану. — Ружьё и кровь. Раненый был мятежник.

— Так возьми ружьё, неси туда, куда их согнали.

Звон шпор и шарканье ног стали удаляться. Ещё кто-то прошёл неподалёку, а затем все звуки, голоса, ржанье лошадей отодвинулись, ушли вперёд, туда, где находились согнанные в кучу повстанцы. Богушевич ещё немного полежал, прислушиваясь, нет ли кого поблизости, потом выполз из-под ёлок, привстал, чтобы поглядеть на опушку. В плен взято было больше половины отряда; бойцы сгрудились кучкой, возле них стояло всего три улана. Среди повстанцев был и Микола, улан забинтовывал ему руку. Больше глядеть Богушевич не мог, от боли потемнело в глазах, завертелись жёлтые круги. Рану надо было перевязать — кровь все текла и текла. Богушевич нашёл в кармане платок, стащил сапог, перетянул рану поверх штанины, наглухо завязал концы.

«В плену не все наши. Где же остальные? Неужели убиты?» — думал он.

Пленных повели на дорогу, идущую к хутору. Богушевич увидел это, когда ещё раз привстал. Строились в колонну и уланы. Коневоды подводили лошадей тем, кто раньше спешился для боя в лесу. Протарахтели две санитарные повозки с убитыми и ранеными.

А ногу сверлило невыносимой, острой болью. Рану надо было бы промыть спиртом, наложить повязку, не истекать же ему вот так кровью в этом лесу. А может, выйти и сдаться? Уланы перевяжут и на повозку положат. Богушевич уже перестал их бояться — пусть увидят, пусть схватят. Больше улан он боялся мучительной боли, которая из ноги перешла на все тело, сдавила душу, боялся потерять сознание. Болела не только нога, казалось — каждая его клетка корчится в страшных муках.

«Матка боска, — шептали похолодевшие губы, — избавь от боли, а не можешь — пошли мне лёгкую смерть».

Матка боска не помогала, помочь могут только люди, нужно до них добраться, они спасут. Только где же эти люди? Уланы?.. Цыгане! Они же тут, рядом.

И Богушевич пополз в табор. Боялся, как бы напуганные боем, стрельбой, они не снялись с места. Полз, стараясь не тревожить раненую ногу. Платок, которым он перетянул рану, насквозь пропитался кровью. Прополз несколько саженей, приподнялся, поглядел направо. Уланы все ещё были тут; большинство сидели верхами, но часть столпилась в одном месте, видно, слушали командира. Богушевич пополз дальше, прилагая все силы, чтобы ползти быстрей, только бы добраться до табора. Очень хотелось пить, во рту пересохло, запёкшиеся губы горели — один бы глоток воды! А воды кругом ни капли, земля сухая, трава сухая — сумрачное небо с низкими тучами так и не разразилось дождём. Обогнул кучу хвороста, наткнулся на человека, подался испуганно назад. Человек лежал, не шевелясь — убитый, голова в крови. Повстанец из их отряда. Лежал на боку, поджав под себя ноги. Оружия возле него не было.

«Пусть бог душу твою в рай возьмёт, добрый человек», — с горькой жалостью пожелал ему Богушевич.

Вытащил из валежника сук, очистил немного от веток и, опираясь на него, как на костыль, заковылял, припадая на одну ногу, не заботясь о том, увидят его или нет, — не от храбрости, от безразличия. Прыгал, а боль раздирала все тело, отдавалась в затылке, в висках, мутнело в глазах, сжимало горло. Жажда высушила рот, губы пересохли, язык как деревянный. Хоть бы лужица какая-нибудь, один бы глоток… Припал ртом к берёзовой веточке, пожевал её. Горький стебель не дал и капли влаги. Выплюнул, вытер ладонью губы, почувствовал во рту соль, удивился, посмотрел на ладонь, а она в крови, и другая рука в крови, догадался, что и лицо выпачкано кровью — брался ведь за него руками.

«Куда тебя несёт? — словно крикнул ему вдруг кто-то. — Кровью истекаешь, а ползёшь. Кто тебя там спасёт, кто ожидает? Кричи, зови солдат, они помогут». И этот протест, этот внутренний голос был таким властным, что Богушевич прислушался, остановился, ухватившись за дерево, повернулся назад, к солдатам. Но их заслоняли кусты можжевельника, и вместо солдат он увидел на лугу табор — шатры из закопчённой дымом холстины, распряжённых лошадей, костёр. Кучка цыган стояла возле крайней фуры и глядела в его сторону, на лес. И тогда Богушевич рванулся к ним, поскакал на одной ноге, а когда упал, пополз. И выполз из лесу. Отсюда до цыганского табора шёл луг с недавно скошенной и сгребенной отавой, и если бы не нога, Богушевич добежал бы до цыган за минуту.

Цыгане заметили его, но как стояли, не двигаясь, так и продолжали стоять, никто не кинулся ему навстречу.

— Воды! — крикнул он.

Не откликнулись, не шевельнулись.

Воду ему послало небо: наконец полил дождь. Сперва редкие и по-летнему крупные капли вскоре стали мельче и гуще, сыпались тихо и часто. Мутно и блекло заблестели земля и трава — не было солнца. Богушевич лёг на землю и, ползая на животе, слизывал с травы дождевые капли. Он не заметил, как к нему подошли двое молодых цыган с аспидно-чёрными бородами, подхватили под руки и повели в табор.

А дождь перестал.

Дальше все произошло будто бы не с ним, — казалось, все это ему снится. Его положили на фуру, дали оплетённую сыромятными ремешками бутылку с водой, и он пил из неё и не мог напиться, охватив эту бутылку обеими руками, как младенец рожок. Напившись, бутылку не отдал, положил рядом с собой, хотя за ней протянули руку. Зажмурился — так закружилась голова, заплясали перед глазами искры и, словно острым, как игла, концом шпаги кольнуло в грудь. Он весь передёрнулся, но глаз не раскрыл, впал в какое-то странное забытьё — то ли в дремоту, то ли в беспамятство. Лежал и будто сквозь сон чувствовал, как мерно пульсирует в теле боль, однако центром, откуда расходились её круги, была не нога, а левая половина груди. Слышал и голоса цыган, обступивших повозку, ждал, что вот начнут перевязывать рану, и боялся, зная, как при этом будет больно. Его укачало, как в люльке, замутило, дурнота то подступала, то отступала в такт с болью.

Цыгане быстро и громко заговорили, гортанно вскрикивая, кто-то пробежал мимо, кто-то позвал какую-то Машу.

«Дали бы глоток водки боль заглушить», — то ли подумал, то ли вслух сказал Богушевич, и ему действительно сунули в рот горлышко медной фляжки с водкой, обжёгшей ему губы. И тут же на него что-то набросили, лёгкое и мягкое. Он почувствовал, как зашумело в голове, смешались мысли, затуманилось сознание, и в этом дурмане, как в дыме костра, стали возникать то лица повстанцев, которых видел совсем недавно, то друзей детства… На зеленом-зеленом лугу он, маленький Франек (бабушка вроде бы в стороне, как чужая), играет на жалейке, а ребята говорят ему что-то хором, только он не понимает. Плач его жалейки прозрачно-печальный, как песня, которую где-то далеко-далеко поют жнецы. «Играл я малым на дудочке, играл, — шевельнулось в памяти. — И в Вильне играл, когда собирались с друзьями у панночки Ванды Шней-Потоцкой и хлопцы просили сыграть». Эти хлопцы и теперь обступили его — Сигизмунд Минейка, или Сига, как называли его друзья, Юлик Чернявский, Тит Долевский («Тит, Тит, иди молотить!» — дразнили его). А корнет Сергей говорил: «Играй, играй, учись, пойдёшь на военную службу — в оркестре будешь…» Богушевич пошевелился — неужели все его друзья сошлись сюда? Разлепил веки.

Услышал наяву плач жалейки и удары бубна. Повернулся, увидел, что перед кучкой цыган стоит молодой парень, играет на жалейке, второй — старик, в красной рубахе, обшитой по вороту позументом, бьёт в бубён, а молоденькая цыганочка, совсем ещё девочка, пляшет, подпевая себе без слов вскриками и гиком — и-ах! и-ох! Плясала она естественно, свободно, по-цыгански бесстыдно, трясла подолом широкой зеленой юбки, то и дело задирала его. Смуглые, маленькие, почти детские ноги грациозно и резво топотали по мягкой, примятой траве. Грудь лишь слегка приподнимала зеленую кофточку, но девчонка старалась трясти ею, плечами, изгибала спину. Прыгали серьги, дрожали густые, в несколько низок разноцветные бусы, мотались, развевались длинные, с заплетёнными в них лентами косы.