— Понимаю. Я вот тоже… всю жизнь сражаюсь. За лучшую жизнь. — Понимающе кивнул Василий Иванович.
— А вот у тебя, Василий, должны же быть какие-то воспоминания из того времени. Ведь ты застал тот мир до того как…
— Ты думаешь, что рай тогда был? — скептически задал вопрос Василий Иванович, на что Раман неопределённо пожал плечами.
— У меня с самого рождения помнятся разговоры старших о том времени — как о потерянном рае.
— Ну… формально жили лучше, чем сейчас. Но в воздухе… — Василий сделал жест рукой в воздухе, — уже чувствовалось приближение Катастрофы. Да, не было той бедноты и безнадёжности, что есть сейчас, например, в той же Калькутте или Иоханесбурге. Даже наш Бомбай, за которым мы приглядываем, и то бедноват изрядно.
— Но в Бомбае — кстати, недавно узнал, что ранее его называли Бомбей…
— Русские называли так, но я не уверен, что это изначальное его имя.
— Ну, всё равно… В Бомбее у нас хоть не так безнадёжностью пахнет, как в остальных местах. Да, бедно живут, часто мрут, но хоть стабильно, без ухудшения и мерки не борзеют.
— А вот последнее — заслуга вашей службы! Службы Охотников. Так что ты тут себе «Спасибо!» скажи — тут же оптимистично подхватил Василий.
— Ну да… Мы, «Интаком» — хоть хорошие феодалы, — ехидно улыбнулся Раман. — За своей зоной ответственности хорошо приглядываем. Даже за Бомбеем, который у нас как бы в полосе двойного контроля…
— С Домом Блэр, — как выплюнул, проговорил спустя секундную паузу Раман.
— Но не они, а мы там порядки устанавливаем! — заметил Василий.
— Потому и не так плохо в Бомбее, как в той же Калькутте.
— Это так… — не найдя, что сказать, подтвердил Василий Иванович.
— Многие у нас в Охотниках говорят, что ты хочешь сделать так, как было тогда…
— Когда?
— До Апокалипсиса. Как в двадцатом веке.
— Они не правы.
— Почему?
— Если сделать так, как было до Апокалипсиса, то будет повтор Апокалипсиса! Я же хочу сделать так, чтобы люди жили лучше, чем тогда.
— Чем тогда… — задумчиво протянул Раман. — А я вот вижу, что лучше, чем сейчас, не было.
— Просто судьба у тебя, Рома, тяжёлая. Вот и не можешь помнить.
— А у тебя была, скажешь, легче? — с долей ехидства спросил Раман.
— Не скажу. Просто она была дольше.
— Иногда… мне хочется пожить в те времена… до Первого…
— Многие хотят… — неопределённо поддакнул Василий.
— Расскажи, как тогда жили. Ведь тебя тоже наверняка тянет в прошлое?
Василий опустил голову и медленно покачал ею.
Лицо его стало печальным.
Тянет ли меня в прошлое?
Тянет ли меня вернуться туда, где я родился?
А кого не тянет?
Но только одна боль там. Боль и мрак ушедшего в небытие.
Однажды, лет пятнадцать назад я решил-таки бросить всё, вырваться и посмотреть на места моего детства. Ну, вот душа просит, и всё. Хоть ты тресни.
Долго маялся, но потом плюнул и решил — всё-таки надо.
Перекинул дела на замов, взял трансконтинентальный авикар и махнул по азимуту.
Эх! Лучше бы я этого не делал.
Уже когда авикар летел над Россией, такая тоска взяла!
Россия была укрыта облаками. Плотный облачный слой, ровный как снежное поле. Белая пушистая поверхность от горизонта до горизонта. И ослепительно сияющее солнце, на ослепительно синем небе, расчерченном сеточкой перистых облаков. Оно всегда так здесь зимой. Обычная погода.
Пробил низкие облака, вышел на горизонталь почти в тридцати метрах над поверхностью.
Ещё раз сверился с тем, что мне подсказывала память. Но внизу не было ничего, кроме снега. Белое пространство.
Ни дорог, ни посёлков. Ничего.
Вывел аппарат на точку и плавно опустил на снежный наст, подняв небольшую тучу снежной пыли.
Лапы авикара продавили девственный снежный покров и потонули в снегу. Мягкий толчок, и автомат заворочался, выравнивая транспорт, устанавливая его в соответствии с теми понятиями, которые он считал правильными.
Разворачиваюсь, поднимаюсь из кресла, иду. И делаю всё это как автомат. Открываю люк, сбрасываю трап.
А у самого ноги как ватные. Сделал шаг, остановился.
Может, воздух морозный ожёг, а может, память — не знаю. Но стоял долго, никак не решаясь сойти.
Колебался, но, наконец, сделал пару шагов и спрыгнул в снег. И тут же провалился почти по пояс.
Да, много в том году навалило, много.
Я посмотрел на рукав, где «лоцман» нарисовал услужливо мои текущие координаты. До той точки оставалось ещё метров тридцать.
Определил направление и погрёб туда. Идти с непривычки по глубокому снегу было тяжело.
Колени взламывали снизу тоненький слой наста, наросший сверху пушистого, рассыпчатого, сухого снега, отбрасывали их в стороны. Я как ледокол ломился к своей цели, оставляя позади неглубокую колею, засыпавшуюся сухим снегом.
Ну, дошёл. Выдохнул. Огляделся.
Вот оно — то самое место.
Место, где я родился и вырос. Откуда ходил в школу, где прожил полжизни до того как…
Я повернулся в ту сторону, где были многоэтажки.
Там тоже ничего — только бугры снега, очевидно, прикрывающие груды щебня. Всё, что осталось от них.
Повернулся в сторону, где был наш институт. Тот, где работали мои отец и мать, мои друзья и я сам, до того как…
Там тоже не было ничего.
Двести лет — слишком большой срок для дела рук человеческих. Особенно после Апокалипсиса, разрушительным цунами пронёсшегося по континентам.
Я вспомнил разговоры тех времён, когда мы, учёные, с глубокомысленным видом рассуждали насчёт «ужасов атомной войны».
Тогда, на пороге Перехода, только о ней и говорили. Тогда даже в воздухе висело нечто угрожающее. Мы чувствовали, что грядёт Катастрофа. Все чувствовали и мерили её привычными мерками, даже не подозревая, что может случиться нечто гораздо более кошмарное.
Боже! Какими мы были наивными!
Ведь что такое атомная война?
Это вспышка ярче тысячи солнц, которую ты даже и не почувствуешь, так как твои рецепторы испарятся быстрее, чем пройдёт по ним сигнал до мозга. Пшик, — и нет тебя!
Хорошая смерть.
Это не та смерть, когда каждый день, каждую минуту, секунду ожидаешь, что придёт нечто за пределами твоего понимания и отберёт у тебя… нет, не жизнь. Это было бы даже хорошо.
Отберёт ДУШУ.
И заставит себе служить.
Многие тогда кинулись в храмы. Религия пережила невероятный ренессанс. Но религиозный ренессанс как начался, так и кончился.
Высшим было сугубо наплевать, кого и где брать — православных или католиков, мусульман или буддистов, верующих или атеистов, в храме или вне его.
Им просто нужно было «мясо».
И они брали. Отбирали у этого «мяса» души, наделяли толикой своей мощи «с барского плеча» и отправляли на убой.
Мало кто тогда не потерял голову от дикого страха и не поддался чувству полной, абсолютной безнадеги. И мало кто из поддавшихся тому ужасу выжил.
Только маленькая кучка, отчаянно смелых и дерзких; дерзких от отчаяния, и смелых от осознания того, что по настоящему нечего больше терять — боролась.
Только из них выжили почти все.
И поднялись.
Мы, реликты той эпохи, Рома! Хранители Памяти. И… Хранители человечности.
Хм! Странное существо, этот человек.
Только на пороге гибели, причём гибели абсолютной, у большинства просыпается то, что и делает нас из животного человеком. Просыпается Человечность. Просыпается понимание, что один ты никто. Что без остальных людей, какими бы они ни были, ты даже меньше, чем никто. А потому надо вышвырнуть из головы все старые обиды, забыть, что кто-то там, где-то там… и просто спасать всех, до кого дотянешься. Невзирая на то, что сам можешь погибнуть.
Быстро забывается идиотизм идеологии конкуренции, идеологии индивидуализма.
Катастрофа сплачивает. Она выбивает в первую очередь всех индивидуалистов и «конкурентных» особей. Ибо одиночки и паразиты дохнут первыми.