Знаешь, у меня кончается кофе и потерялся носок из последней целой пары, кошка сговорилась с домовым, не иначе, все перетаскали по углам, теперь сидят довольные, жмурятся, да и ладно, потому что если кошки и домовые недовольны, то нахрена тогда вообще все.

Душ, кофе: четыре ложки на джезву, корица, мускатный орех, сигарета, не помогает.

Знаешь, мне ведь очень тяжело, я не понимаю, зачем эти тихие разговоры за стеной, эти закрытые двери, я ведь ворвусь в самый неподходящий момент, я ведь гадостей наговорю, я ведь глупостей наделаю, я ведь схвачу фотографию в черной рамке, я ведь собью ее с полки истеричным и детским жестом. Я ведь не посмотрю, что на моем столе — прекрасная пустота, что все диски разложены по местам, все альбомы закрыты в шкафах, все кольца заперты на ключ. Я ведь пропущу все это, не увижу, не захочу, меня будет занимать только тихий разговор за стеной, да стон иногда, да смех, да пара не моих ботинок в прихожей. Потому что если твое бессмертие не со мной, то как мне оставаться в живых, а если я жив, а твое бессмертие не со мной, то нахрена тогда вообще все. Знаешь, мне надо докупить бумаги, я вчера извел на эскизы последние три листа, да так ничего путного и не получилось.

Сигарета, входная дверь, лифт, магазин, лифт, входная дверь, сигарета, не помогает.

Знаешь, я ведь все понимаю, но так же тоже нельзя, ты со мной совсем чуть-чуть, с другими — куда больше, говорим мы только вечерами, вот еще по утрам я тебя почти подстерегаю в те полчаса, что у тебя между кроватью и хлопком двери, мне мало, понимаешь? Тут ходят какие-то люди, они остаются здесь на ночь, иногда на неделю, ты ходишь с ними, ты обещала провести со мной отпуск, а проводишь его черт-те с кем, да еще и плачешь при этом, я что, должен смотреть спокойно? Ты кому-то пишешь каждый день письма, ты хмуришься, когда читаешь то, что пришло в ответ, я не лезу в твой ящик, у нас так заведено, что не лезу, но я же вижу, как ты хмуришься и шепчешь что-то, когда куришь, и что-то доказываешь кому-то, и он тебе отвечает, всегда отвечает, торопится, выбивает из клавиш гроздья слов, и я вижу, как растет бессмертие между вами, и я сжимаюсь весь, у меня рука не поднимается разбить этот хрупкий замок, он так прекрасен, но если он выстроен не со мной, то нахрена тогда вообще все.

Кофе, четыре ложки на джезву, сигарета, что же я собирался сделать с этим куском дерева?

Отстань ты от меня, мой ангел, не смотри укоризненно, я останусь в этом доме, я буду протрачивать кофе, бумагу, носки и сигареты, мне мало сорока дней, мне мало сорока лет, я жив, пока жива она, мало ли, что там через меня видно и кошка ходит насквозь.

Зверь

Теперь жизнь этого маленького королевства подчинена Луне, но так было не всегда. Царствование последнего короля закончилось под сенью безумия, сразу после его кончины народилась новая Луна, и молодой принц, занявший место отца, повелел отные эти дни считать днями тьмы, сна и покоя, а сам день новолуния праздновать как новый отсчет времени. Одиннадцать дней растущей луны всяк трудится, как умеет, а потом три дня Полнолуния — тут уж праздник так праздник, на душе тревожно и весело, все жгут костры, танцуют на площадях, пьют пиво и сбитень, гомонят и ночи напролет устраивают всяческие игрища, затеи и фейерверки. В это время, особенно в самый темный час перед рассветом, по улицам столицы и в окрестностях непременно ходят небольшие отряды стражи — смотрят, не загорелась ли чья-то крыша, не свалился ли кто пьяным в канаву, не забрались ли недобрые люди в дом, пока хозяева танцуют на главной площади. Вооружены эти стражи факелами да пиками-баграми — и на человека, и на зверя сгодится, убить не убьют, а отпугнут наверняка, а большего и не надо.

За праздниками — снова одиннадцать дней будней, трудов и забот, потом провожают мертвую Луну, опять три дня. Эти дни принято посвящать посту и молитве, поминовению мертвых и посещению храмов, везде горят светильники и дымятся курильницы, песни негромки, а веселья больше в сердце, чем в ногах и руках. В такие дни каждая вещь меняет запах, каждый звук старается быть потише, корень копит силу в земле, а больные выздоравливают во сне, благо в каждом селении найдется колдун, который за ничтожную плату сотворит в эти дни легкий и счастливый сон, тогда как в любой другой день возьмет втридорога.

И все благословляют порядок, придуманный новым королем, — для всякого дела найдется время, для всякого раздумья найдется время, для всякого веселья найдется время, и прежние порядки кажутся тиранством самодура, хотя самые обычные были порядки — днем работали, вечером гуляли, чего уж лучше, казалось бы.

И всяк знает — об этом оповещают с каждым началом Полнолуния — пока жители страны веселятся и танцуют, король, в бесконечной заботе о своих подданных, удаляется в Старый дворец, большой замок на вершине холма, недалеко от столицы. Там, в домовом храме, запирается он один на трое суток, не имея при себе ни привычных слуг, ни изысканных яств. Все три дня он соблюдает строгий пост, никого не подпуская к себе, оставив свиту и стражей у дверей храма.

Заперев тяжелые двери из красного дуба, король проходит по цветным плитам пола, обходит алтарь и за алтарем спускается по маленькой лесенке. Лесенка, вырубленная прямо в толще скалы, ведет в просторную комнату с низким потолком и толстыми, грубо отесанными колоннами. Когда-то здесь совершались таинства, теперь же в крипте не идут службы, а из всей обстановки имеется только просторная клетка с толстыми стальными прутьями — говорят, ее здесь поставили в незапамятные времена, когда храму еще требовались животные для алтаря. У задней ее стены, в каменном желобе течет вода из горного родника, тонкая чистая струйка стекает в маленький бассейн, из него всегда можно напиться. На клетке висит тяжелый замок. Король входит в клетку и тщательно запирает его, проворачивая ключ трижды. И потом еще несколько раз проверяет — закрыл ли? Он никогда не помнит, закрыл или нет. Он садится на чистый холщовый тюфяк, плотно набитый соломой. Молится. И ждет темноты, ждет, когда Луна явит свой круглый масляный лик в окне посреди потолка клетки.

И тогда я, я, я, я вырываюсь из глупых тряпок, встряхиваюсь, пою луне, вволю пью, снова пою луне, ловким ударом лапы сбиваю замок — он никогда не бывает заперт, мне удается отвести человеку глаза, когда он поворачивает ключ то в одну, то в другую сторону. Я, я, я втягиваю воздух мокрым носом, я снова пою луне — и осторожно выбираюсь из храма, я давно уже знаю дорогу. Я, я, я бегу по залитым луной тропам, я подвываю у пустых домов, пугая кур и лошадей, я пробираюсь в город и тащу немножко из одной лавки и немножко из другой — из щенячьего охотничьего азарта, а не потому что хочу есть. Я, я, я прыгаю вверх, вбок, назад и вперед, я бегу боком и прямо, собачьей рысцой и волчьей иноходью. Я пугаю огромной тенью и рыком смешных стражей, они машут своими пиками, топают ногами, шарахаются из переулков.

Набегавшись в городе, я ухожу в поля, к темной полосе дальнего леса. В нем всегда есть чем поживиться, я не люблю запертое зверье. Я бегаю так же хорошо, как лазаю, а лазаю так же хорошо, как плаваю, поэтому мне все равно, где прячется тот, кого я съем в этот вечер. Наевшись и напившись вволю, я устраиваю себе логово между корней старого дуба, и сплю, уткнув нос в лапы и жухлые листья. У меня еще два дня Луны.

Я всегда возвращаюсь. Я не питаю зла к своему человеку, мне даже жаль его — он обо мне только догадывается, а я-то его знаю как облупленного, вечно больного, вечно ловящего в себе мой запах и песню, вечно в сомнениях о том, каким проснется наутро, всю ночь во сне пробегав по лесам. Поэтому я всегда возвращаюсь и терпеливо жду новой полной луны. А он всегда забывает, повернул он ключ только туда или и туда, и обратно. Забывает порой даже раньше, чем я успеваю отвести ему глаза.

Но сейчас у меня еще два дня Луны, а он спит где-то внутри, и я не стану его будить, пока не войду обратно в клетку, не растянусь на холщовом тюфяке и не закрою глаза.