— А вы кто? — спросила уже оправившаяся Катя.
— Мы-то? — в один голос ответили женщины. — Христовы невесты, девушка! Такой зарок дали, что только Христос — жених наш. С Ним, когда иссякнет жизнь наша, в Его чертоге встретимся…
И на их лицах отразилась суровая торжественность; словно светились изнутри их лица.
Но через минуту они снова обратились в милых девушек, готовых на тесную дружбу, и уже весело стали передавать все, что было интересного в их жизни. Живут все они посреди дремучего леса, в огромном ските, над которым главное начальство имеют Еремеич и богородица.
— Какая богородица? — изумленно спросили девушки.
— Одна из нас, — ответила Степанида, — сподобилась! Было ей видение.
— Называем ее так и молимся, — пояснила Матрена, — потому через нее благодать идет на всех.
— Красивая, — заметила Ольга, — строгая из себя, высокая. Да вот вы все потом увидите…
В их ските и мужчины, и женщины; женщин мало, девушки больше. Человек, надо полагать, за сто будет, а то и больше. И живут все вместе, спасаются.
Катя и Софья покраснели при мысли о таком непригожестве.
— Мужчины-то больше потерпевшие, — пояснила одна из скитниц.
— Какие?
— Потерпевшие, — стала объяснять Матрена. — Иные в антихристовых полчищах служить не хотели, так убегали. Иные, бороды лишившись, отрастить ее здесь восхотели, иные от печали антихристовой. Царь-то, — шепотом заговорила Матрена, — до всего доберется. Слышь, сам он — антихрист и с хвостом. Хвост-то прячет. Для того и бороду стрижет у всех и печатает, и в войско свое берет, а святому человеку всякое измывательство. Ну, и спасаются.
Действительно, в царствование Петра, этого могучего реформатора русской общественной жизни, когда он богатырской рукой с нечеловеческой энергией ломал старые устои, — число спасавшихся от всяких новшеств было огромно, велико. Темный, невежественный ум держался за каждую мелочь внешности, как за завет отцов и дедов, и боялся неминуемой кары за нарушение их; а заветы эти были в том, что мужчины носили бороды и долгополые кафтаны, чурались табака, не якшались с иноземцами и не скоромились в пятницу, а по субботам мылись в бане.
Брожением умов воспользовались старообрядцы, к тому времени образовавшие десятки сект: и бегунов, и хлыстов, и беспоповцев, и прыгунов, и радельников, и всяких иных.
Все они принимали к себе всякий недовольный элемент — и беглого солдата, и беглого мужика, и спасшегося из острога разбойника, и просто суеверного дурня, боявшегося потерять бороду или спасавшегося от солдатчины.
Петр был беспощаден к таким отступникам, сознавая, что в его время тьма сильнее света и с нею надо бороться круто и свирепо. Преследование таких скопищ обратилось как бы в гонение. Исступленные изуверы, избегая наказаний, предпочитали сжигать себя живьем, и по Руси то там, то здесь горели эти живые факелы, целые костры с десятками безумных людей. Но эти безумцы, принимая мученическую смерть, окружали себя ореолом, и свет их костров как бы маяком светил и другим, и третьим.
Еремеич был одним из самых заклятых врагов царя Петра; от твердо верил в антихристово начало всех реформ преобразователя и ненавидел все, что только говорило о новом времени. Еще при царе Алексее он был горячим приверженцем безумного Аввакума[14], а потом вместе с Юдиным при Софье ходил к Хованскому[15], вместе с Никитой Пустосвятом[16] неистовствовал на площади и, наконец, тайно ходил в терем царевны Софьи до тех пор, пока не заточил ее в монастырь ее могучий брат Петр, этот антихрист.
Стар был Еремеич, но крепок духом и телом. Его аскетическое лицо все пылало, глаза метали стрелами, когда он говорил о старом времени, вспоминая стрелецкие бунты и затем страшную расправу Петра со стрельцами. И немудрено, если к этому Еремеичу шли, как к пророку, и возле него вырос среди дремучего леса богатый скит, полный всякого добра и удобств.
Девушки долго говорили с Катей и Софьей, пока у тех не начали от усталости клониться головы, и наконец ушли, кроме Ольги и Матрены, которые по очереди должны были дежурить при больной Ирине Петровне. Катя и Софья удалились в чистую горенку с двумя постелями и легли спать. Молодость победила, и, несмотря на пережитое, Катя, едва прислонившись головой к подушке, тотчас уснула. Софья подумала о Якове и тоже заснула, шепча в полусне ласковые речи своему соколу.
А тем временем Грудкин в маленькой горенке, стены которой сплошь были завешаны образами старого письма да шитыми полотенцами, горячо разговаривал с Еремеичем и красивой молодой женщиной о делах своего хозяина и друга.
XXII
Уговор
В просторной светлице, увешанной шитыми полотенцами да образами старинного письма, в красном углу сидела высокая, дородная, красивая женщина. Ее строгое лицо выражало безмятежное спокойствие. Она сидела, сложив на коленях белые, пухлые руки и слушала, что говорил Грудкин.
У другого конца стола сидел Грудкин, а на скамье — ближе к женщине — сам Еремеич. Сухой, костлявый, с поднятыми острыми плечами, в суконной скуфейке, с желтым, восковым лицом и маленькой седенькой бородкой — он производил впечатление аскета. Тонкие бескровные губы выдавали жестокость его сердца, узкий лоб свидетельствовал о недалеком уме, но в серых глазах под седыми нависшими бровями светилось столько энергии и жизни, что сразу было понятно, что за каждую мелочь, которую этот старик сочтет своим убеждением, он не побоится никакой муки.
Грудкин говорил долго и наконец закончил следующим:
— Теперь и рассуди: не иначе, как погибель Василию Агафоновичу. Время ныне такое…
— О-ох, Господи Иисусе Христе! — протяжно вздохнул Еремеич, — истину глаголют уста твои — время дикое! Как явился этот Никон-злодей и мучили голубя Аввакума, и голубицу, невинную боярыню[17], думали: народился антихрист и горше того не будет. Как потом рубили головы Хованским и сама матушка Софья стрельцов казнила, думали: ох, горькие времена! А потом пришел и сам… тьфу, Господи Иисусе, прости мя, грешного!.. антихрист. Истинно — кровью Москва залилась. Братьев наших он вокруг всей матушки белокаменной понавешал; Кикина — на кол; иным сам головы рубил, иных сам на колесе поворачивал. Господи Иисусе, что было! Словно день судный. Наперсники его — дьяволята Ромодановский да Меншиков, — что делали! Думали: ну, хуже такого быть не может, а вот и вышло! — Еремеич вздохнул — Куда ни глянь, позор и поношение! Гонят нас, бьют, пыткам и мукам предают.
— Стой, Еремеич! — прервал его речь Грудкин, — все это мы знаем. В худое время живем. А вот надо мне хозяина вызволить. Научи, как?..
— А ты сам махонький, что ли? — тихо заговорила молчавшая до сих пор женщина — Метет он по Руси метлами, а метлы-то нешто чистые? Все в грязи да мусоре…
— Ты к чему это? — не поняв, спросил Грудкин.
Женщина покачала головой.
— К тому, что и наш воевода — такая же метла, лиходей и мздоимец. Иди к нему и начинай торг; поторгуйся и выкупи — вот и все.
— Вестимо, друже, — сказал и Еремеич, — они на деньгу, ух, как падки. Тот-то коноводит, а этим псам только бы нажить из нашего горя да сиротских слез. Иди к воеводе да мошной тряси, он и подастся…
— А ему ничего не было еще? — спросила женщина.
— Нет; я Лешку посылал. Говорят, только в железа заковали…
— Завтра утром, и спеши! — посоветовала женщина.
— Ну, Господь с тобой! — сказал Еремеич вздыхая, — помолюсь за благодетеля нашего, порадею Господу, да и отдохну малость…
Грудкин встал и наклонил перед ним голову.
— Ну, во имя Отца и Сына, и Духа Свята! Господь с тобой и Богородица! — и Еремеич, благословив Грудкина и поцеловавшись с женщиной, кряхтя вышел из горницы в свою маленькую каморку.