— А как твои устроились? — спросила женщина.
— Да очень хорошо. Беда только, хозяйка занедужилась. Упаси Бог, помрет. Что я с сиротою?
— Ну, здесь поживешь, а там она со своей казной и муженька сыщет. Дело недолгое…
Грудкин только покрутил головой.
— Надо же было такое неразумное ляпнуть! — уныло сказал он. — Ну, я пойду!
— Иди, Господь с тобою! — и женщина, встав, трижды поцеловалась с Грудкиным.
Когда тот ушел, молодая женщина словно преобразилась. Ее строгое лицо вдруг оживилось, глаза загорелись, на устах появилась улыбка. Она встала и, открыв занавеску у своего окна, отошла к дверям. Спустя несколько минут, послышались осторожные шаги. Женщина вернулась к окошку и задернула занавеску; в это мгновение дверь открылась и на ее пороге показался рослый, красивый парень. Женщина обернулась и радостная пошла к нему навстречу.
— Федя, наконец-то! — тихо проговорила она, протягивая к нему руки.
Он жарко обнял ее.
— Я думал, и не дождуся! — сказал он, страстно целуя женщину.
Она тихо засмеялась.
— Сам знаешь, дело какое стряслось! Ну, я в советчицах. Садись, сокол, сюда садись! Все улеглись, одни мы… Ах, и хорошо мне с тобою! — Женщина посадила парня на лавку и прижалась к его плечу. — Вот ведь чудеса, — заговорила она, — жила я в тихости, в святости, благодати сподобилась, всему скиту голова и начало — кажись, живи. А увидела тебя, Федя, и без тебя свет не мил. Увидит Еремеич, живыми спалит, а мне хоть бы что, пусть!
Она без умолку говорила тихие речи парню, а тот слушал ее и с восторженной улыбкой думал о недавнем прошлом.
Смел ли он даже мечтать о ней! И вышло все чудно как-то. Думал он, от любви сгорая, бежать из скита, боялся ей в очи взглянуть и вдруг однажды на радении в темноте кромешной слышит, шепчет она ему на ухо: «Приди ко мне»… Словно сон. А теперь они знают, что не быть им в живых, если кто-либо дознается об их тайне, но только крепче и жарче от этого страха их взаимная любовь. Иногда лишь они тихо говорят друг другу: «Убежать бы», — да тотчас только грустно улыбаются на ответ. Куда бежать? Кругом лес дремучий. Нагонят, схватят и… замучают. Нет, лучше уже на судьбу положиться. Пусть будет, что будет, а теперь ночь да их…
Грудкин долго ворочался на жесткой скамейке в своей тесной горнице и, едва стал бледнеть небосклон, вышел на двор и приказал запрячь в повозку коня. Через полчаса он уже ехал в Новгород.
Пряхов томился в «яме». Серая, вонючая, почти буквально яма, тюремная келья была тесна и темна. Пряхов лежал на соломе, скованный железными цепями, и угрюмо думал, что же это за несчастье так внезапно стряслось над ним? Был он богат, спокоен, в общем почете и вдруг за одно глупое слово, за подлый донос какого-то бродяги очутился в тюрьме… да еще — спасибо воеводе — а то бы висел и на дыбе. А что дальше будет? Неужели царь знает про эти дела, да еще сам наказывает так делать? Не может быть этого! Пусть он и табачник, пусть нехристь иноземный, да такое дело ни с чем не складывается.
Василий Агафонович опустил голову на облокоченные руки и задумался о жене и детях. Неужели и для них из-за его слов нищета и гонения?
— Скажи воеводе, что Петр Грудкин хочет повидать его, — сказал Грудкин, входя на воеводский двор.
Холоп принял от него коня и телегу, а другой бегом побежал в хоромы.
Грудкин пошел на крыльцо, сняв шапку.
— Пожалуй! — крикнул ему холоп из сеней.
Грудкин сбросил ему свой охабень, миновал сени и вошел в горницу, где за столом под образами сидел воевода. Перед ним стоял жбан имбирного меда и ворохом лежали оладьи. Грудкин помолился на образа и поклонился воеводе.
— Здрав буди, воевода!
— Здравствуй, здравствуй, добрый молодец! — прохрипел воевода. — Чай, о хозяине стосковался? — спросил он не без лукавства и погладил бороду.
Грудкину он показался разбойником — большой, пузатый, в желтой шелковой рубахе с расстегнутым воротом, с красным, как у пьяницы, лицом, с рыжею бородою и носом грушей.
Грудкин поклонился еще раз.
— Истину, государь, сказал. Покоя нет…
— Ну, ну, в том тебе честь. Да ты садись, в ногах правды нет! — прибавил воевода, а когда Грудкин сел, то, отпив из ковша, продолжал: — Я твоего Василия Агафоныча пожалел. Должен был хоть одну виску[18] сделать, да думаю, Бог с ним! Вместе бражничали на пирах, негоже. Там, на Москве, все сделают.
Грудкин вздрогнул и пробормотал:
— Как?.. В Москве?.. Зачем в Москве?
— Зачем? — повторил воевода. — У нас на то указ есть: все до царя касающиеся дела в Москву направлять, самого вора, его доказчика и все описать, что про то дело ведомо. Татебное али разбойное дело я вершу, а царевы все в Москве. Прямо в Преображенский приказ… в нем рассудят.
— Смилуйся, — воскликнул Грудкин, — ведь там загубят хозяина.
— Вестимо, — сказал воевода, — да я-то что же могу? Я — человек подневольный! — и он развел руками.
Грудкин вздохнул, а затем тихо проговорил:
— Казны-то, казны у хозяина! Неужели она ни к чему?
Воевода словно встрепенулся.
— Эх, парень! Прости, не знаю, как величать тебя…
— Петр.
— Эх, Петр! Я вот твоего хозяина всей душой люблю и зато царский наказ преступаю: ни ему виски, ни ему батогов. Преступаю, а ответ — ох, какой держать могу за это! А теперь сам суди, как его в Москву не отправить?
Наступило молчание.
— У нас мошна, у тебя голова, воевода! — сказал Грудкин.
— Так-то оно так, — задумчиво проговорил воевода и вдруг оживился: — Ну, ин! Вот что я для твоего хозяина надумал. Слушай, придвинься ближе!
Грудкин придвинулся, и воевода стал торопливо шептать ему сиплым голосом, время от времени пристукивая по столу волосатым кулачищем.
По мере того как он говорил, лицо Грудкина прояснялось. Он все оживленнее кивал головой и наконец радостно вскочил с лавки и низко поклонился воеводе.
— Все понял! А как тебя благодарить за то, воевода?
— Меня-то? — добродушно ответил тот. — Ну, это сам Василий Агафонович тебе скажет Иди же!
Грудкин поклонился еще раз.
— Сегодня вечером? — спросил он.
— Да! — ответил воевода.
Грудкин поклонился чуть не до земли и радостный выбежал на двор. Воевода поглядел ему вслед и тихо засмеялся: «Всем хорошо будет!»
Грудкин въехал на городской двор дома Пряхова, распорядился хозяйством и погнал коня в лес, к скиту.
Вечером он опять сидел с Еремеичем и женщиной. На этот раз они совещались долго и оживленно.
— Вот видишь, как ладно все вышло! — сказала женщина.
— Ладно, да не совсем, — заметил Еремеич.
— Ну, там видно будет! — возразил Грудкин, — а пока слава Богу!
XXIII
Доносчику первый кнут
Воевода оправился, ухмыльнулся и, позвав холопа, приказал подать ему кафтан, посох да шапку, причем добавил:
— Да покличь ко мне дьяка! Наверно, он в приказе!
Холоп помог облачиться боярину и потом бегом пустился за дьяком.
Пока воевода застегивал ворот да петли на кафтане, холоп уже обернулся и впустил в горницу маленького толстяка с бритой бородой и плутовскими глазами навыкате. Сизый нос обличал в нем склонность к выпивке, сиплый голос — недавнее угощение.
— Звал, боярин? Много лет тебе здравствовать!
— Здравствуй, Кузьмич! — ответил воевода. — А звал я тебя вот для чего. Напиши отписочку, с коей мы этого Пряхова с Агафошкою вместе в Москву пошлем.
— А сыск, боярин?
— А ну его, Кузьмич! Сыска с него делать не будем. Сыщем с этого Агафошки, и все. Оно и по правилу: доносчику — первый кнут. А теперь пойдем, что ли! Да ты не куксись — и тебе перепадет, не бойся!
— Я и то мерекаю, боярин. С чего нам аршинника особливо беречь? Ну, а коли так — иное выходит дело! — и дьяк сипло засмеялся.
— Ну, то-то и есть, — сказал боярин, — идем!
Они вошли в приказ, а оттуда в застенок и сели за стол. Заплечный мастер со своими молодцами низко поклонился воеводе.