— Верно нерадив был? — сказал Павел.

— Никак нет! — ответил растерявшийся Ермолин и поправился: — Виноват!

— Дурак! — отрезал Павел.

Сконфуженный Ермолин отъехал в ряды его свиты, а драгуны стройно стали проезжать мимо царя.

Но ему все не нравилось.

— Скверно, скверно! — бормотал он вполголоса и нетерпеливо отмахивался палкой.

Парад кончился. Павел зорко оглянулся и, увидев провинившегося офицера, весь вспыхнул.

— Вы, вы, поручик! — закричал он, наскакивая на Башилова. — Почему вы говорили «хорошо», когда все было скверно? А?

Башилов сознавал свою погибель, и отчаяние охватило его.

— Если бы я не поддержал солдат, они совсем спутались бы от слов вашего величества, а мне и то за пуговицу солоно будет! — смело ответил он.

Лицо Павла сразу приняло спокойное выражение.

— Верно! — сказал он. — Ну, я тебя за пуговицу прощаю, капитан! — и, повернув коня, он поскакал с поля.

Башилов стоял, как столп, и не верил своим ушам. Он ждал уже ссылки и вдруг произведен через чин.

— Ура! — вдруг заорал он и бегом бросился к своей роте.

Государь оставался в скверном настроении.

— Не терплю Москвы, — говорил он своим приближенным, — скорее вон из нее!

Приневоливая себя, он был на балу, который давало местное дворянство в честь его приезда. Стоя у одной из колонн, он рассеянно смотрел на танцующих, как вдруг его взгляд прояснился и на губах его появилась улыбка.

— Узнай, кто это! — тихо сказал он Обрезкову, своему личному секретарю.

Тот взглянул по направлению царского взгляда и увидел пышную, молодую красавицу. Ей было лет девятнадцать. Высокая ростом, с алебастровыми шеей и плечами, со свежим невинным лицом, она являлась типом русской красоты.

Обрезков наклонился к Архарову и спросил:

— Кто это?

— Это? — Архаров улыбнулся, — первая наша красавица, Анюта Лопухина, дочь Петра Васильевича.

— Государь хочет беседовать с нею, — шепнул Обрезков.

Архаров суетливо скользнул из свиты. На той стороне зала произошло легкое смятение. Девушка вдруг вспыхнула, а через минуту, низко приседая перед государем, смело глядела на него ясными детскими глазами.

Государь ласково улыбнулся ей, но сказал с обычной резкостью:

— Вы самая красивая из всех московских красавиц.

Лопухина покраснела и стала еще милее.

— Взгляда вашего величества довольно, чтобы дурнушку обратить в красавицу, — робко сказала она.

— Ого! Вы — и придворная дама! — засмеялся государь и прибавил: — Это — уже недостаток!

— Но я счастлива, что все же вызвала улыбку на лице своего государя, — тихо сказала она.

Лицо государя омрачилось.

— Меня никто не понимает и все раздражают, — сказал он, — я недоволен Москвой.

Окружающие отошли в сторону. Государь говорил с молодой Лопухиной, и дурное настроение его духа исчезало и таяло. Целомудренному и мечтательному, с нежной душой государю эта девушка казалась неземным созданием. Ее глаза, полные наивной прелести, отражали в себе небо, ее голос звучал, как музыка.

— Вы должны жить в Петербурге, — сказал он ей на прощание.

— Как угодно будет вашему величеству.

Карьера Лопухиных была сделана.

Государь послал на другой день Обрезкова к Лопухину с приказанием к его возвращению из Казани быть с семьей в Петербурге. Лопухин получил место сенатора с увеличенным окладом, его сын был назначен флигель-адъютантом, и, понятно, Лопухин не посмел отказаться от таких милостей.

Государь выехал из Москвы, примиренный с городом, а вся знать тотчас устремилась к дому Лопухиных приветствовать царских фаворитов.

— Ну, пронесло! — с чувством облегчения говорил добродушный Архаров, — спасибо Анюточке. Не будь ее, хоть могилу рой!..

III

Злодей

Если высшие чины были озабочены настроением духа императора, то младшим чинам до этого было мало дела. Отбыли мучительные часы парада, пережили немалые страхи и баста! Большинство едва довело своих людей до казарм, как устремилось по домам, чтобы уснуть хорошенько от трудов и пережитых волнений.

Радостный Башилов говорил всем встречным офицерам: «Ввечеру ко мне, сударь! На радостях такую питру устрою!» — и он подмигивал товарищам, знавшим его за веселого малого.

Ермолин тоже звал к себе на вечеринку.

— Всего «дураком» отделался, — хвастался он.

— Ты приедешь? — спросил он Брыкова.

Но тот только пожал плечами.

— Пусть он поплачет по брату, — с насмешкой сказал один из офицеров, — все же наследство получит!

Брыков сверкнул на него злыми глазами и поспешно пошел домой. Он жил в небольшом домике на Москве-реке, состоявшем всего из четырех крохотных каморок. Он вошел, торопливо разделся при помощи денщика и, завернувшись в халат, угрюмо сказал солдату:

— Дай трубку и позови Еремея!

Денщик поспешно сунул ему длинный чубук в руки, присел на корточки, приложил зажженную бумажку и потом стал раздувать огонь, отчего его щеки надулись и покраснели.

Брыков нетерпеливо пыхнул ему в лицо дымом и крикнул:

— Ну, ну! Довольно! Зови Еремея!

Денщик бросился из комнаты, словно вспугнутый заяц.

Брыков сел плотнее в жесткое кресло, стоявшее у окна, и задумался.

Когда человек, зная, что никто за ним не следит, отдается своим мыслям, тогда его лицо без всякого притворства выдает весь его характер, и если бы теперь кто-либо взглянул на поручика нижегородского драгунского полка Дмитрия Васильевича Брыкова, то вздрогнул бы от чувства омерзения. Брыков был противен. Его четырехугольная голова с короткими жесткими волосами; низкий лоб и глубоко ушедшие в орбиты маленькие злые глазки; его выдающиеся скулы, широкий нос и рядом с этим узкие губы, — все изобличало в нем низкий и жестокий характер. Он сидел, сдвинув густые брови, и искривил улыбкой тонкие губы, забыв обо всем окружающем.

Вдруг подле него раздался легкий кашель. Брыков вздрогнул, поднял голову и увидел Еремея, дворового человека своего скоропостижно умершего брата.

Этот Еремей был совершенно подстать Брыкову, только его лицо, грубое и зверское, выражало более наглости, нежели лукавства. Он поклонился Брыкову и переминался с ноги на ногу.

Брыков кивнул ему и сказал:

— Посмотри, нет ли кого около!

— Кому быть-то? — ответил Еремей, — Петра коня чистит, а Федька без задних ног — опять пьян.

Брыков вздохнул с облегчением и, подозвав к себе Еремея, тихо сказал ему:

— Расскажи мне снова, как умер Семен Павлович?

— Чего рассказывать-то? — сказал Еремей, — я уже говорил. Как это подмешал ему порошка, что вы дали…

— Тсс… — испуганно остановил его Брыков.

Еремей пугливо оглянулся и заговорил совсем тихо:

— Он это выпил так, к примеру, в обед, а к вечеру и занедужил. Кричит, катается, изо рта пена так и валит. «Лекарь-то где?» Лекарь далеко! — он усмехнулся. — Ну, кричал, кричал он и затих. А я, значит, на коня и к вашей чести!..

Наступило молчание.

— А если он не умер? — вдруг спросил Брыков, — ежели лекарь поспеет. Ты весь порошок засыпал?

— Без остатка. А что до лекаря — не поспеть ему! Где? Десять верст почитай. Скоро-скоро в десять часов не обернешься.

Брыков кивнул головой и улыбнулся.

— Теперь только за вами вольная, — смело сказал Еремей.

— Дурак! Вольная! Как же я дам ее, коли я не хозяин еще? А пока на тебе… — Брыков встал, прошел в соседнюю комнату, щелкнул немецким замком от денежной шкатулки и вернулся в горницу. — Вот пока что золотой тебе! Пропей!

Еремей с небрежным видом взял монету.

— А вольную все ж бы заготовили, что ли, — повторил он, — чтобы на случай…

— Дурак! Скотина! Али слов не понимаешь? Все тебе будет! Пожди, когда хозяином стану! — закричал Брыков, а затем, оправившись, сказал уже спокойно: — Завтра возьми воз с собою, Федьку прихвати и к Семену Павловичу на фатеру. Все бери, складывай на воз и сюда вези! Коли Сидор что говорить будет — прямо бей. Я ужо квартальному объявлюсь. Конь там у покойника был, Сокол, серый такой; его приведи тоже, а за остальным второй раз. Теперь иди!