— И кабаки на дорогах стали дороже. Никто не принимает путника даром. Деньги я потратил, когда по твоему приказу сеял раздоры между антами и славинами.
— Тот, кто является олицетворением величайшей справедливости на земле, заплатит тебе.
Тунюш вышел. По спине его текли струйки пота. Он разыскал какую-то корчму и с дикой жадностью набросился на жареную дичь; рвал куски мяса и глотал вино, стекавшее по редкой бороденке. Насытившись, он опрокинул ногой столик и растянулся на каменной скамье.
«Клянусь разумом Аттилы, я опять надул его. Что мне за дело до вархунов и что мне за дело до империи? Тунюш живет только для себя и для своей прекрасной Любиницы».
Дикарь зачмокал и облизнул влажные от вина губы. Безумное, неодолимое желание видеть Любиницу охватило его. Сердце застучало, и не было сил оставаться на месте. Тунюш с ревом выскочил наружу и кинулся на поиски купца, торговавшего драгоценными женскими украшениями. Он набил полную пазуху браслетами, серьгами, коралловыми бусами, золотыми пряжками и фибулами, чтоб украсить ими прекрасную девушку.
Возвращаясь во дворец, чтоб получить императорскую грамоту и деньги, Тунюш бормотал:
— Если б он знал, что его золотые пойдут на украшения для сестры Истока, — ха, — клянусь мудростью Аттилы, он спятил бы на своем троне. Песью голову носишь, сказал он мне. Но в ней мозги, которые сродни мозгам Аттилы. А Аттила был государь, ты же бабник, баран, черт. Я всех перессорю, это верно, да не в твою корысть. Ты плати за волов, а мясом насладится Тунюш. Начнется драка, я подамся на юг и женюсь на Любинице. А ты мне еще и грамоту дашь. Спасибо. Буду грабить без всяких забот. Неужели ты и впрямь думаешь, что я подставлю свою голову под меч Истока?
Когда вечерняя прохлада опускалась на Константинополь, три всадника с Тунюшем во главе выехали через Адрианопольские ворота. Император дал им полномочия заключить союз с антами против вархунов и славинов. Пьяный Тунюш левой рукой взвешивал тяжелую мошну с золотыми монетами, полученную от Управды, и хриплым голосом распевал гуннскую песнь о белой голубке и сизом соколе.
Почти в ту же самую пору через Западные ворота, громыхая, пронеслась двуколка Рустика. Префект несколько дней развлекался в городе. Асбад умышленно не предупредил его, что следует немедленно мчаться в Топер за беглянкой. Он хотел, чтоб девушка выиграла время.
И в самом деле, посланец Асбада успел передать письмо и деньги Ирине.
ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ
В саду префекта под платаном сидели Ирина и Кирила. Светлое небо уже позолотили лучи заходящего солнца. На верхушках деревьев размеренно шелестели листья. С Эгейского моря потянул вечерний ветерок, он ласково касался горячей земли — так нежная ладонь касается потного лба усталого земледельца.
Кирила опустилась на низенькую скамеечку у ног Ирины. На коленях ее лежал Апокалипсис. Рабыня не сводила больших глаз с Ирины, которая, опершись о толстый ствол дерева и опустив веки, устремилась душой куда-то вслед за лучами опускающегося солнца. Правая рука ее покоилась на белом прохладном камне — густая тень охраняла его от полуденного зноя.
— Продолжать, светлейшая?
Рабыня застыла в ожидании ответа.
Ирина отрицательно покачала головой. Ей не хотелось говорить, она словно опасалась, что громкое слово спугнет мечты, в которые погрузилась ее душа.
С тех пор как она бежала из Константинополя и покинула двор, с тех пор как судьба отняла у нее двух самых дорогих ей людей, Истока и Эпафродита, она все чаще предавалась меланхолическим мечтам. Жизнь в Топере тяготила ее. Бывая в здешнем обществе, она должна была неукоснительно следовать всем придворным обычаям. Тяжелая, усыпанная драгоценными камнями стола была для нее невыносимым бременем, цепями, тогой лицемерия. В обществе провинциальных дам она вынуждена была говорить шепотом, дабы поддерживать миф о святости и божественном авторитете двора. Поэтому она избегала общества, искала тихие уголки, укромные лужайки, где в простеньком платьице могла без помех наслаждаться свободой. Возвращаясь же из «высоких сфер», она с гневом и отвращением сбрасывала тяжелые одежды, словно освобождалась от цепей. И всякий раз повторяла слова Синесия Киренского[122]: «О римляне, разве вы стали лучше с тех пор, как надели пурпур и осыпали себя золотом? Комедианты в пестрых хламидах, вы — ящерицы, не осмеливающиеся говорить громко, боящиеся света божьего и сидящие по своим норам, дабы народ не понял, что, несмотря на все, вы — самые обыкновенные люди».
Сердце ее с бесконечной тоской стремилось к Истоку. Она вспоминала его в холщовой одежде на ипподроме, когда он вскакивал на коня, вспоминала его развевающиеся, неумащенные кудри. Именно тогда она полюбила его — простого, свободного, без цепей, без маски. А сейчас он ушел, сбросил панцирь, и там, за Дунаем, скачет во главе войска, как скакал тогда на ипподроме. Думает ли он о ней? Вернется ли за ней?
Дни бегут, летят недели, а новостей нет ни с юга, ни с севера.
Мысленно она бродила в поисках любимого по неведомым лесным тропам, призывала его в горах, расспрашивала о нем на дорогах, умоляла путников разыскать его, предлагала купцам статеры, чтоб они взяли ее с собой в страну славинов.
Кирила знала свою госпожу. И в такие минуты старалась незаметно ускользнуть, чтоб Ирина могла с тихой печалью и сладкой грустью предаваться мыслям об Истоке. Так было и в этот вечер — Кирила молча покинула сад и пошла в город.
На узком форуме перед скромной базиликой толпились топерские девушки. Возгласы восхищения доносились из толпы, когда на площади показывались шелковые носилки, в которых восседали жены офицеров, богатых купцов и сборщиков налогов. Их было немного в Топере, может быть, поэтому их так уважали и почитали.
Кирилу, хотя она и была вольноотпущенной, тоже почитали из-за ее госпожи. Девушки расступились, когда она, вслед за дамой на белых носилках, направилась к лавке взглянуть на женские безделушки.
Купец как раз поставил на каменный прилавок два великолепных бронзовых светильника. Весело мигали огоньки, питаемые превосходным греческим маслом. Кирила широко раскрыла глаза, разглядывая сверкающие драгоценности. В волшебном свете играли и переливались фибулы, золотые серьги, ограненные камни, янтарь, кораллы и снежно-белые костяные гребни. Сотни алчных глаз в упоении паслись на этом поле роскоши, и бессильная зависть рождалась в душах, когда какая-нибудь богатая купчиха покупала драгоценности и передавала их рабыне, чтобы та спрятала в шкатулку красного дерева.
— В императорском дворце нет украшений прекраснее! — невольно вырвалось у Кирилы. Стоящие рядом девушки подхватили ее слова, и по толпе понеслось:
— В императорском дворце нет украшений прекраснее!
Кирила испугалась и поспешила исправиться:
— В императорском дворце, я сказала. Но для святейшей императрицы — это мусор, надо только видеть ее украшения!
И тут же почувствовала, как в нее вонзились маленькие глазки купца. Кирила посмотрела на него. Спина ее покрылась холодным потом, по коже побежали мурашки, в испуге она попыталась улизнуть. Торговец ласково подмигнул ей, потом длинными пальцами взял золотой браслет в форме двух изогнутых дельфинов, покрытых бериллами и топазами, с гранатами вместо глаз, и поднял его к свету, так что он засверкал всеми своими огнями.
— Ты говоришь правду. Только святейшая императрица носит браслеты прекраснее, чем этот! Ты угадала или слыхала об этом во дворце?
Кирила напрягла все силы, чтоб не выдать своего волнения. В торговце она узнала евнуха Спиридиона.
Когда Нумида разыскал в Топере Ирину, чтобы сообщить ей о спасении Истока и бегстве Эпафродита, он ни словом не упомянул о Спиридионе. Поэтому девушка и заподозрила в нем дворцового шпиона, которого Феодора под личиной купца послала следить за Ириной.
Но купец спросил, была ли она при дворе, и она обрадовалась, решив, что он ее не узнал.