При нормальных обстоятельствах мероприятие прошло бы как по маслу, но мой взбунтовавшийся живот испортил все дело. В поезде было легче: можно было забаррикадироваться в туалете и вообще не выходить оттуда. Имодиум помогал, как мертвому припарки. Предполагалось, что от вокзала до места я доберусь на такси, однако мне вовсе не улыбалось ехать в машине по совершенно незнакомому «историческому городу», застрять в пробке и выслушивать болтовню водителя. Я пошел пешком. По дороге пришлось завернуть в «Макдоналдс», магазин товаров для дома, книжную лавку, аптеку и паб; этот городок остался у меня в памяти сплошной галереей поломанных или запертых туалетов, а разрисованные стены, на которые я пялился, сидя на корточках, запомнились мне лучше, чем местная архитектура. Что там говорил Эдуард Хоппер[14] насчет впечатлений при въезде в город или выезде из него?

Все, все, не буду повышать голоса.

Когда я приплелся, вид у меня был еще тот, но встречавшие меня этого не заметили, и я решил, что раз уж все-таки пришел, то надо держаться. Встреча с читателями проходила в центре искусств, и, как мне сообщили, послушать меня собралось около тридцати человек. Я всегда прячу улыбку, когда при мне сетуют о положении, в котором находится современная поэзия в этой стране, с ее дутым популизмом, пусканием пыли в глаза и угождательством вкусам публики. Что видели эти люди? Реальность — по крайней мере та, с которой я регулярно сталкиваюсь, — это захудалый культурный центр где-то на отшибе; малочисленная, но благодарная аудитория; с десяток проданных книг; неловкая суета с гонораром за выступление. Особенно остро я ощутил это расхождение именно в тот вечер, когда мучительно ждал его окончания в прокисшем от пота пиджаке. Не помню даже, сколько мне заплатили.

Если подняться с одра болезни меня заставили не деньги, то, вероятно, причиной тому была моя глупость. Незадолго до выступления меня начало терзать беспокойство. Я и раньше немного нервничал перед выходом на публику, но теперь это был новый удушливый страх, которого я никогда не испытывал прежде (к счастью, и впоследствии тоже). Меня мучила мысль, что свист и клокотание в моем желудке попадут в микрофон. Женщина, организовавшая чтения, не пожалела слов, представляя меня зрителям: я — восходящая звезда, один из ярчайших талантов, появившихся на горизонте в последние годы, я — модный поэт, мои стихи наполнены элементами масскульта, я — блестящий декламатор, я — настоящий мачо…

Я вышел на сцену с широкой, уверенной улыбкой на лице и (что осталось тайной для публики) с плотно проложенным между ног полотенцем.

Эдна О’Брайен

Самые мягкие подушки

Невежество и нелюбознательность — две самые мягкие подушки.

Французская поговорка

В эпоху неистовых шестидесятых, вскоре моего переезда в Лондон, я каким-то непостижимым образом получила приглашение на званый обед, проходивший где-то в фешенебельных кварталах лондонского Вест-Энда. Я сидела рядом с Граучо Марксом[15], который — я с уверенностью могу это утверждать — оказался чуть ли не самым сдержанным и неразговорчивым человеком из всех, кого я встречала. В конце концов после долгого молчания и в ответ на мой тяжеловесный комплимент он спросил, чем я занимаюсь. Я призналась, что пишу романы. Определив во мне ирландку, он на секунду задумался, а потом окликнул свою жену, сидевшую за другим столиком, и попросил напомнить ему фамилию молодой ирландской писательницы, которая так забавно описывает жизнь в монастыре и которой они оба так восхищаются. Я уже грелась в лучах ожидаемого комплимента, но, волею судьбы, писательницей, которой восторгались супруги, была Бриджит Брофи.

Этот пресловутый презентационный тур! Представьте себе универсальный магазин в Бирмингеме, горячий субботний день, покупатели снуют туда-сюда, а я сижу за столиком, на котором высятся стопки моего романа «Джонни, тебя не узнать». Матери с детьми — маленькими, капризными, вертлявыми — проходили мимо, не оглядываясь. Никто не остановился, чтобы купить мою книгу или хотя бы полистать ее. Должно быть, новость о надвигающемся провале дошла до администрации, потому что вскоре из громкоговорителя раздалось объявление о том, что я буду счастлива оставить автографы на проданных экземплярах моего романа, только что вышедшего из печати. Я сконфуженно ждала, провожая взглядами посетителей универмага. Мои безмолвные призывы и мольбы оставались без ответа. Когда отведенное время наконец истекло, я встала, завернулась в пальто, точно улитка в раковину, и поблагодарила молодого ассистента, который сказал: «Вот смеху-то, а, дорогуша?» У выхода ко мне обратился мой соотечественник, бывший изрядно навеселе. Уточнив, что я — это я, он с обычной фамильярностью попросил одолжить пятерку. Я до сих пор горжусь своим ответом: «Я дам вам эти деньги, потому что вряд ли вернусь сюда еще раз».

…Я сижу в Королевском театре Хаймаркет. Играют мою пьесу «Вирджиния». Первый акт завершается несколько бурной, насыщенной эротизмом сценой между Вирджинией Вульф и Витой Саквилл-Уэст в ярком исполнении Мэгги Смит и Патриции Коннолли. В зале зажигается свет, и две женщины позади меня, которые во время спектакля без умолку переговаривались, громко негодуют: нанесено оскорбление морали. Выясняется, что я все переврала. «Она все переврала: Вита Саквилл-Уэст была замужней дамой с детьми, а тут из нее сделали лесбиянку. Лесбиянку!» — возмущается первая. Ее приятельница качает головой, всем своим видом изображая отвращение, а затем высокомерно роняет: «Ну, конечно же, она все переврала, дорогая. Эдна О’Брайен пишет для прислуги, это всем известно».

Я меряю их долгим ледяным взглядом. Они поспешно удаляются.

Эндрю О’Хейган

Из сферы ручного ремесла…

Телевидение подняло производство банальности из сферы ручного ремесла на уровень крупной индустрии.

Натали Сарро

Может быть, во мне говорит чересчур ревностный католик, но я давно уже подозреваю, что боль унижения связана с каким-то особенным, пикантным и дерзким удовольствием. В конце концов, унижение в той же мере напоминает нам о наших бессчетных потребностях, в какой указывает на презренные слабости, и писателю стоит внимательно прислушиваться к внутренней драме своих запросов. Именно в непроглядно-черную ночь истинного унижения, в мучительные часы духовного кровопускания писатель становится самим собой, наиболее полно и правильно проявляет себя, обнажая душу. Мы даже дерзнем назвать это Жизнью Писателя: единственный успех, на который можно рассчитывать, — это успех на страницах книги, все остальное — сладкие речи из руководства Ф. Скотта Фитцджеральда[16] по мгновенному взлету к славе — не больше чем распевки перед грядущей трехактной оперой позора.

В двадцать шесть лет, с целым мешком надежд и улыбок, я был счастлив впервые отправиться в тур по стране с презентацией своей книги. Погода стояла прекрасная, у меня был новый костюм, и я перемещался из одного города в другой в легком экстазе от выпитых коктейлей и бесконечных вечеринок, в полной уверенности, что образ жизни писателя очень даже по мне. Где бы я ни появился, чуть ли не со всех сторон на меня сыпались любезные предложения: не хотите ли написать для «Нью-Йоркера», поучаствовать в шоу Стадса Теркела[17], посетить Бьютт, штат Монтана, жениться на моей дочери… Дни мои были наполнены постоянными развлечениями, и я полагал, что не за горами и то время, когда мне предложат выступить в Конгрессе с докладом о положении в стране.

А потом самолет со мной и моим самодовольством на борту пробился сквозь облака и сел в Чикаго.