Унижение: обычное состояние любого, кто связан с писательством или другими формами эксгибиционизма — намеренного либо случайного. Как в тот раз, когда я, спусти в штаны, сидел во временном сортире позади ипподрома и все четыре дверцы одновременно распахнулись, явив моему взору Ее Королевское Величество и августейшую семью в полном составе, с ужасом наблюдающих за процессом моего облегчения… Ох, конечно же, это оказался всего лишь сон, но как натуральны были ощущения, как странно близки к жизни — по крайней мере к моей жизни. Самое главное здесь то, что когда дело доходит до настоящего унижения, иной раз бывает трудно определить — сон это или явь.

В школе, в семнадцать лет, я играл в группе. То бишь у меня была ярко-красная полированная гитара, копия «Гибсон SG», «квакушка», усилитель и пара приятелей с такими же шумными инструментами. По выходным мы запасались марихуаной, набирали побольше выпивки, нажирались в дым и начинали лабать.

В то лето школа решила удостоить все возрастающее количество юных рокеров дневным концертом. Как мы играем, никто не слышал, но вкупе с нашим прибалделым видом это только прибавляло нам загадочности. Мы назвали группу «Скелет Барбароссы» — не помню почему, зато отлично помню, как малышня в коридоре восхищенно шептала нам вслед: «„Скелет Барбароссы“, они будут играть на концерте!» — и это было чертовски приятно.

День выступления близился. Моя подготовка к концерту заключалась в том, что в магазине на Портобелло-роуд я купил себе афганскую жилетку из овчины. Она была украшена звездами, вышитыми шелком, и маленькими зеркальцами, а по краям оторочена желтовато-серой овечьей шерстью. Шерсть была густой и длинной, особенно в проймах; она торчала оттуда, напоминая пару огромных лохматых подсолнухов, и придавала мне некоторое сходство с дикарем, отчего я балдел.

За ленчем вдень концерта я вдруг почувствовал себя нехорошо. Настолько нехорошо, что мне пришлось извиниться и выйти из столовой на свежий воздух. Раньше я никогда не выступал перед публикой и нервничать в общем-то не собирался, однако, шагая по школьному двору, я понял, что волнуюсь, причем очень сильно, до тошноты. Кроме волнения, меня терзало что-то еще. Что именно, я пока определить не мог, но меня преследовало странное ощущение, будто в моей жизни вот-вот случится что-то ужасное и непоправимое.

В таких растрепанных чувствах я надел свою новую жилетку и отправился за кулисы, где ждали приятели. Группа, игравшая перед нами, исполняла популярные композиции в стиле рокабилли, делала это весьма бойко и энергично и была встречена публикой очень тепло. Потом наступила наша очередь. Мы стояли на сцене в наших чудных костюмах, переглядываясь друг с другом. Нас обдавало волнами радостного возбуждения из зала, и в какой-то момент мне показалось, что сейчас реальность нарушит свои законы и приведшие нас сюда инфантильные грезы о легкой славе и обожании поклонников станут явью. А в следующий миг я вдруг четко осознал небольшое обстоятельство, которому раньше не придавал значения: я понял, что мы не знаем ни одной песни, едва умеем держать в руках инструменты и все наши «джем-сейшены» по уровню не отличались от детских забав с игрушечными самолетиками. В слепой панике я ударил по струнам, приятели последовали моему примеру. На несколько секунд в зале повисла недоуменная тишина. Затем, напоминая зрительскую «волну» на трибунах стадиона, замешательство на лицах слушателей сменилось скептическими ухмылками, а вслед за этим началось дикое веселье, и наша какофония утонула в самом громком реве неодобрения, какой я когда-либо слышал: пять сотен подростков оглушительно свистели и улюлюкали, выражая нам свое презрение. Поначалу не сообразив, в чем дело, мы продолжали играть. Словно такой реакции публики не хватило, чтобы удовлетворить мою, по-видимому, безграничную тягу к унижению, словно ее было мало, чтобы этот вечер навсегда врезался в мою память неизбывным позором, всякий раз заставляя меня краснеть при воспоминании о нем, я вышел к микрофону и дрожащим голосом попросил аудиторию «дать нам шанс». После этого я вывел на максимум громкость своей гитары и вновь принялся драть струны, изо всех сил давя на педаль «квакушки», будто надеясь исправить положение одним лишь усилием воли и диким грохотом. Наградой мне стал еще более отвратительный звук: улюлюканье и свист сменились блеяньем в пятьсот глоток. Мои приятели, уловив соль шутки и, несомненно, усмотрев в ней возможность спасти свою репутацию, разразились предательским хохотом, тыча пальцами на мою жилетку из овчины, и убежали со сцены.

Mortify: лишать жизни; умерщвлять; омертвевать (Оксфордский словарь английского языка). В мрачных глубинах подсознания, куда я погрузился, мне стала ясна одна очень простая вещь: прекратить свое существование должен либо мир, либо я сам. Классический гений или безумец, безусловно, выбрал бы первое. Я же — нет. Я предпочел свою смерть. И теперь, когда я вспоминаю, как стоял на сцене, ошалелый, в лохматой шкуре, перед моим взором встает несчастный агнец, которого Авраам отдал на заклание вместо своего сына Исаака. Мое первобытное, овечье «я» было принесено в жертву ради того, чтобы дать жизнь моей новой — предусмотрительной, ответственной, прагматической, зрелой — сущности.

Как бы то ни было, с тех пор я взял за правило иметь кое-что в запасе для тех редких случаев, когда мне нужно выйти на сцену и выступить перед публикой.

Мэгги О’Фаррелл

Закрыть уши

Я часто сокрушаюсь, что мы не можем закрывать уши с той же легкостью, что и глаза.

Ричард Стил

Комнатка тесна до невозможности. Окон нет, и, насколько я поняла, дверь запирается снаружи. Передо мной миниатюра: кукольных размеров столик из двух кусочков мела, катушки клейкой ленты и лезвия. Малюсенькие люди делают здесь свои странные дела. Мужчина, от которого неприятно пахнет, только что подошел ко мне и нахлобучил на голову наушники. Наушники мучительно жмут.

Не люблю выступать в прямом эфире на радио. Терпеть не могу, просто ненавижу. Я с трудом выношу даже телефонные разговоры, не то что радиоинтервью с кем-то, кого я не вижу и не видела никогда раньше. Мне постоянно кажется, что из-за этого ко мне опять вернется давно излеченное заикание. А еще меня пугает мысль, что люди — у себя дома, в машинах, офисах — будут меня слушать. Больше чем уверена: что бы я ни говорила, никому из них это ни капельки не интересно. Зачем я только согласилась? Что за стечение обстоятельств или цепь событий привели меня сюда; что заставляет покорно сидеть в этом чулане? Мою голову словно стягивает стальной обруч, моя лучшая и любимая блузка пропитывается потом, а я жду непонятных знаков от кого-то или чего-то…

Короткие щелчки в наушниках свидетельствуют о том, что меня подсоединили к далекой радиостанции где-то на другом конце страны. Звучит сентиментальная джазовая мелодия. Я напрягаю слух, ожидая указаний оператора, но вместо этого на фоне треньканья пианино раздается вопль ведущего программы: «Кто следующий?»

Пауза. Шелест бумаг. Я выпрямляю спину — на всякий случай, хотя меня и не видят.

— Э-э… — слышится другой голос, и снова шелестят бумаги. — Мэгги О’Фаррелл.

— Кто?! — рявкает ведущий.

— Писательница.

— Мать вашу, где вы ее откопали? — орет ведущий. — В жизни о ней не слыхал!

Плечи мои опускаются. Какой-то частью мозга я понимаю, что мне надо кашлянуть или другим способом обнаружить свое присутствие, но ведущий продолжает реветь:

— Меня уже тошнит от этих серых ничтожеств, которых вы приводите на передачу! Когда-нибудь у меня в студии будут нормальные гости?

Наушники так нестерпимо жмут, будто мне делают лоботомию. Я тупо смотрю на лезвие, в то время как ведущий распекает продюсера за плохой подбор гостей и требует от него ответа, как называются мои книги, про что они и о чем, черт подери, я собираюсь говорить.