Отдаленный плеск моря сменяется приветственными аплодисментами. Я рефлекторно поднимаюсь на ноги. Джеймс тоже стоит, поскольку сейчас его черед выступать. Я сажусь. Он садится. Я опять встаю и неловко перелистываю страницы книги, что-то бормоча о сложности выбора. Питер Леви предлагает мне прочесть последнее стихотворение из моего цикла. Так как я совершенно не представляю, о чем идет речь, он помогает мне найти его, несмотря на проблему с очками, которые, как я теперь замечаю, сильно погнуты и криво сидят у него на носу. Выбранное им стихотворение оказывается самым длинным в книге. Я воспринимаю это как саботаж, но не нахожу в себе сил обвинить Питера.

Я читаю стихотворение. Потом сажусь. Встает Джеймс. Я тоже встаю, но не по ошибке, а потому что внезапно понимаю, что меня скоро стошнит. Очень скоро. Вот-вот. Короче, прямо сейчас. Джеймс начинает читать, а я выбираюсь из-за столика и протискиваюсь между зрителями (все они так и сидят на полу, в полутьме), наступая на чьи-то пальцы, пиная голени и вызывая негромкий хор вскриков и ругательств. Уборная расположена чуть дальше последнего ряда. Я вламываюсь внутрь, опускаюсь на коленки, проходит доля секунды, и меня тошнит.

Блевать, насколько я знаю, можно по-разному: скромно выкашлять содержимое желудка коротким плевком или стошнить по-девичьи нежно, шепотом, почти неслышно. Это не мой случай. Это даже не слив воды из туалетного бачка и не шум ливневой канализации. Это настоящий водопад. Оркестровая какофония с акцентированной басовой секцией, рев дикого кабана. Цунами объемом в десять галлонов, заливающее все, от унитаза до ботинок.

Я выползаю из сортира — бледный, дрожащий, все так же пьяный, со всеми (нисколько в этом не сомневаюсь) признаками недавнего занятия на лице. К примеру, у меня на лбу красуется отпечаток крышки стульчака. На одежде — непереваренные остатки пищи. Блевотина. В магазине ярко горит свет. Поэты общаются с аудиторией. Всем предлагаются напитки. Я смутно надеюсь, что у какой-нибудь читательницы — юной, стройной и симпатичной блондинки — мое хныканье вызвало сексуальный интерес и одновременно желание взять меня под крылышко. Не откажусь и от брюнетки — также юной и стройной; впрочем, сойдет и шатенка, меня устроит любой оттенок рыжевато-каштанового, и т. д., и т. п. Ободренный надеждой, я опрокидываю стаканчик.

Позже мы едем домой к Алану наобещанное торжество. Мало что из того вечера осталось у меня в памяти — так уж распорядилась судьба. Тем не менее я помню, что пил вино и с кем-то танцевал: это было юное, стройное, привлекательное создание, причем явно с волосами.

На следующее утро я просыпаюсь в мансарде. Должно быть, с вечера я лег на раскладушку, но сейчас оказался здесь и чувствую себя… э-э… между прочим, очень даже замечательно. Счастлив и уверен в себе, если можно так выразиться. Это состояние длится несколько блаженных мгновений, после чего кто-то неслышно проскальзывает в комнату, подкрадывается ко мне сзади, сбивает на пол и принимается колотить по голове. Это мое похмелье. Оно говорит мне: «С добрым утром».

Я всегда считал естественным и справедливым, что тяжесть утреннего похмелья должна быть пропорциональна количеству принятого накануне спиртного, которое, в свою очередь, определяет степень пьяного куража. Мы ведь грешим и таким образом заключаем договор с всевидящим Господом. Но такое сильное похмелье — это уже, по-моему, чересчур. Если оно приблизит меня еще на шаг к смерти (от которой меня отделяет всего-то полтора шага), то скорее всего свыше ему будет приказано отступить и рассеяться. В самом деле, не настолько же я провинился… И тут в голове у меня начинают всплывать обрывки вчерашнего поведения: вспышки ощущений, отталкивающие образы, бьющая в нос вонь. Нет, пожалуй, я вполне заслужил свою участь. Мне еще повезло, что я держусь на ногах (я держусь на ногах?). Надеюсь, мои вчерашние подвиги ограничиваются тем, что мне удалось вспомнить. Только вот знаю я, что все не так. И воняет здесь не мышами, живущими за стенной обшивкой, и не гнильцой в деревянных перекрытиях; это отвратительный, клоачный смрад — так пахнут унижение и чувство вины.

Я натягиваю на себя одежду (что невольно вызывает некоторые вопросы) и спускаюсь по лестнице. Все еще спят. Я делаю себе чай. Потом иду в санузел. Меня тошнит. Звуки, которые я при этом издаю, конечно, не стыдливое и деликатное «эк-хе» (как мне бы того ни хотелось), но и не более чем «ух» и «плюх» средней тяжести. Чуть позже появляется Алан. Широко улыбаясь, он ведет меня в кафе. Я съедаю полноценный английский завтрак — своеобразное лекарство от похмелья — и, как ни странно, не чувствую позывов к рвоте. Алан подозрительно бодр и вообще как-то слишком улыбчив и разговорчив. Я доедаю второе яйцо и больше не могу выносить это напряжение. Налитыми кровью глазами я смотрю на Алана.

— Алан, я очень сожалею о вчерашнем.

— Что?

— Я про вчерашнее. Извини.

— А что было вчера?

— Ну, ты же сам видел.

— Видел что?

— Я напился. Я был пьян, когда приехал к тебе. Я был пьян в индийском ресторане и потом, когда читал стихи. Я заблевал весь туалет в твоем магазине — мне пришлось пробираться через публику; ты не мог не обратить на это внимания.

— Нуда, один раз ты вышел в сортир. Я не знал, что тебе стало плохо.

— Не знал… Погоди-ка, я же заснул прямо на сцене, так ведь?

— Правда? Разве что на пару секунд. Я и не заметил.

— Ты не заметил и того, что я нажрался, как последняя скотина?

— Вовсе нет. Ты умеешь пить, ничего не скажешь.

Чудо. Настоящее чудо. Чем больше уверяет меня Алан, тем лучше мне становится: пульсирующая головная боль отступает, и черная желчь внутри понемногу растворяется. Признан невиновным. Хотя минуточку — а как же вечеринка?

— Алан, когда мы вернулись к тебе… Я отрывался на всю катушку… так?

— Да, неплохо проводил время. Немного потанцевал. Впрочем, мы все танцевали.

— А потом?

— Потом?.. Ничего особенного. Наверное, пошел спать.

Алан расплачивается, провожает меня на автобусный вокзал и машет рукой на прощание. Я машу в ответ. Я постепенно прихожу к выводу, что пьяные люди иногда выглядят, держатся и ведут себя лучше, чем им кажется. Я мужественно переношу поездку в автобусе и приползаю домой, где меня — само собой — опять тошнит, но на этот раз я выдаю всего лишь слабую «икоту со всхлипом».

Проходит неделя. Я сижу в «Столпах Геркулеса» вместе с Иэном Хэмилтоном. Мы потягиваем вино и делимся последними новостями. Он просит меня написать рецензию на сборник стихов. Я отвечаю, что терпеть не могу «шедевры» этого поэта. Разумеется, говорит Иэн. Я упоминаю, en passant[7], что на прошлой неделе участвовал в поэтических чтениях в книжном магазине Алана Хэнкокса. «Я знаю», — кивает Иэн. Его брови слегка ползут вверх, а на лице появляется кривая ухмылка. Внезапно ко мне опять возвращается и нестерпимая головная боль, и черная желчь.

— Продолжай, — говорю я.

— Я звонил Алану, и он сказал, что ты там был.

— А что еще он говорил?

— В подробностях? — хихикает Иэн и, передразнивая голос Алана в телефонной трубке, выдает: — Ты себе не представляешь! Дэвид Харсент напился в стельку! Он едва стоял на ногах, молол всякую чушь, свалил из ресторана, не расплатившись, проспал чуть ли не все выступление, храпел, как сапожник, блевал так, что в туалете сотрясались стены, подписывал книги сикось-накось, постоянно посылал читателей в задницу, скакал по моей гостиной, как накачавшийся стимуляторами кенгуру, приставал ко всем девицам…

Карл Хиаасен

Утопающего…

Утопающего дождь не намочит.

Персидская пословица

Любое книжное мероприятие, которое начинается с инцидента, сопряженного с риском для жизни, непременно следует отменить. Этот урок я накрепко усвоил несколько лет назад, когда по какой-то необъяснимой причине согласился провести встречу с читателями в книжной лавке одного маленького арканзасского городка. Чтобы туда добраться, мне сперва пришлось долететь до Мемфиса на крохотном винтовом самолетике местных авиалиний, в общем-то не предназначенном для полетов на малой высоте в сильную грозу. Из-за жуткой болтанки наушники плеера вывалились у меня из ушей как раз в тот момент, когда необъятных размеров толстуха в соседнем кресле во все горло начала распевать библейские псалмы. Полет был таким отвратительным, что после жесткой, но долгожданной посадки пилот не успокоился, пока не принес личных извинений каждому из пассажиров.