С чем мы и встретились. Господи, как же мы наслаждались этими пузырьками, как весело они взрывались на языке!
Мы снова обнаружили, что нетвердым шагом бредем по Принцесс-стрит. Огни большого города светили, казалось, для нас одних. Мы пропускали мимо ушей назойливые реплики, которые доносил ветер: «Харольд читал великолепно, не правда ли? Восхитительный литературный вечер!» И теперь нас уже ничего не заботило, кроме «уютного клуба и теплого общения с друзьями». Мы были убеждены — наконец-то! — что теперь наше положение просто обязано измениться в лучшую сторону!
Несомненно, именно наша уверенность вызвала усмешку на круглом лике луны, взошедшей над зубчатой стеной старого замка. Этому благородному светилу предначертано улыбаться, глядя на людские поступки и безграничную, непоколебимую самоуверенность. Наша упорная убежденность в том, что «хуже быть не может», оказалась в корне ошибочной, так как, победно завернув за угол, мы натолкнулись на размокшую вывеску:
«ЗАКРЫТО»!
L’envoi[68].
К сожалению, Патрик и его агент более не сотрудничают. Их обратный путь в отель тем вечером сопровождался резкими словами и взаимными обвинениями, и остатки веры в «философию позитивного» — назовем это так — разбились жестоко и навсегда в ту минуту, когда гостиничный бар также оказался закрыт, а мини-бар в номере — последняя искра надежды — пуст.
Я с превеликим удовольствием хотел бы написать, что они героически преодолели все трудности и по сей день частенько сидят за бокалом «Моэ и Шандон» в литературных кафе Лондона, почти с ностальгическим смехом вспоминая «тот вечер в Эдинбурге», который мог бы остаться в памяти шуткой, обернись фортуна иначе.
Только вот все случилось так, как случилось, и теперь при одном упоминании Эдинбурга автор начинает мелко подрагивать, его взгляд странно затуманивается, словно внутри разворачивается широкоэкранный фильм из тех, что смотрят в автомобилях, когда на экране темно, как ночью, а внезапная вспышка молнии, перечеркивающая небеса, превращается в желчную надпись для потомков, в горящие адским пламенем буквы:
Адам Торп
И вечный стыд на шлемы наши
Ноябрь 1988 года. На другом конце провода — Лора Камминг из «Литературного обозрения».
— Привет, Адам. Не хочешь взять интервью?
— Хочу. У кого?
— У поэта. Фамилия начинается на «Б».
— Браунджон?
— Бродский.
— Мать честная!
— Отличный материал, настоящая сенсация. К тому же эксклюзив.
Есть с чего разнервничаться. Иосиф Бродский недавно стал лауреатом Нобелевской премии по литературе, провел несколько лет в северной ссылке, был «усыновлен» Оденом[70], писал длинные поэмы как на русском, так и на английском и считался «одним из величайших поэтов двадцатого столетия» (по мнению его издателей). За исключением Ее Величества, погладившей меня по головке в Калькутте (совершенно не помню этого события), я ни разу в жизни не встречался с такой значительной персоной; меня ожидало интервью с огромной скалой.
Бродский находился в Лондоне: издательство «Пенгвин Букс» собиралось выпустить в свет его последний поэтический сборник «Урания». Всю следующую неделю я заполнял свои свободные часы (я преподаю в лондонском Политехническом колледже) творчеством Бродского, а также Мандельштама, Ахматовой и Цветаевой. Заметок и цитат я выписал на двадцать страниц, потом сократил их. Как уварившийся шпинат, подсказки превратились в нечто неопределенное, теперь их хватило бы самое большее на десять минут интервью. Я узнал, что Бродский обладает кипучей творческой энергией, может читать наизусть целые поэмы на английском (особенно Бетджемена), много смеется и вообще по характеру очень русский человек. Это меня подбодрило; мне требовалась лишь искра, чтобы он засверкал.
«Всегда начинай с цитаты», — говаривал мой преподаватель английского. Свой первый вопрос я ловко связал с Оденом.
Вы назвали Одена «молящимся стоиком». Можете ли вы отнести это определение и к себе?
Он должен обладать просто болезненной скромностью, если не поддастся на это; череда ярких воспоминаний и размышлений хлынет фонтаном, мне останется лишь кивать и улыбаться.
Утром назначенного дня я положил в портфель свой тоненький сборник вместе с кучей книг Бродского и проверил старенький магнитофон — я боялся, что не поспею за бурным потоком речей поэта, если стану делать заметки от руки, а мне хотелось сохранить полный текст интервью.
Магнитофон не работал, хотя за долгие годы ни разу не ломался. До начала интервью в главном офисе «Пенгвин Букс» оставался час, а я жил в Баундз-Грин — районе, где в захудалом магазине электроприборов продавался один-единственный магнитофон. Едва не опоздав, я влетел в помпезное здание «Пенгвин Букс», по пути воюя с портфелем и новеньким, блестящим, серебристо-малиновым стереоприемником. Секретарь ничего не знала об интервью. Она вызвала агента по связям с общественностью. Мне велели подождать. Я сел в модное, обтянутое кожей кресло. Мимо меня по фойе прошло немало людей, похожих на Иосифа Бродского — все с приветливым и уверенным видом. Через час я сказал секретарю, что господин Бродский, вероятно, забыл о назначенной встрече. Я поднялся на лифте, встретился с женщиной-агентом, затем спустился обратно и прождал еще час. Мне показалось, что она не очень высоко оценивает «Литературное обозрение». Конечно, из-за этого огромного стереоприемника я выглядел несерьезно.
Мы сделали вывод — с моей подачи, — что господин Бродский на встречу не придет. Этот факт подтвердился, когда мне наконец удалось связаться с ним самим. Он устал или где-то хорошо проводил время, а может, и то, и другое. После моих уговоров он еще раз согласился дать интервью — через два дня, у него в Хэмпстеде. Я почувствовал себя назойливой мухой.
— Дом Альфреда Бренделя[71], — вздохнула агент по связям с общественностью, записывая номер телефона. — Они хорошие друзья.
Я вообразил, как Бродский распевает пронзительно-жалостливые русские песни у рояля в доме лучшего пианиста в мире, а я сижу на диване, пью водку и хлопаю в такт. Я не мог представить себе такую знаменитость, которая отказалась бы от эксклюзивного интервью. Это еще больше возвысило Бродского в моих глазах.
Два дня спустя я шагал по Хэмпстед-Хит, пытаясь хоть немного поднять свой статус. Я проверил голос — из-за того, что я нервничал, он звучал пискляво. Несколько раз я прошелся мимо дома на Уэлл-Уок — невероятно огромного, наполовину скрытого пышной листвой древних деревьев.
Позвонил в звонок. Дверь открыли две маленькие девочки. Увидев меня, они принялись хихикать. Я представился, как сумел. Откуда-то из-за коридорного мрака доносился оживленный женский голос. Девчушки, не переставая хихикать, проводили меня в темную гостиную, где стоял обшарпанный диван, статуэтки идолов и большой рояль. Я уселся и стал ждать, пока их невидимая мать — очевидно, леди Брендель — закончит разговаривать по телефону. Время от времени девочки забегали в гостиную, чтобы посмотреть на меня, и каждый раз находили меня таким же забавным. Через три четверти часа я ощутил неловкость. Телефонный разговор все продолжался. Положение было довольно странное: я находился в доме Бренделей, а никто из них об этом не подозревал. В передней послышался густой мужской голос. Дверь распахнулась, и Бродский прошел через гостиную, не остановившись и даже не взглянув на меня.