Есть что-то особенное в молниеносной скорости, с которой выступление может внезапно пойти наперекосяк. На несколько секунд в твоем желудке повисает обжигающе ледяной страх: ты понимаешь, что со снисходительно-самоуверенной улыбкой на лице только что шагнул (или, скорее, влетел) в комнату, где нет пола. Я уже испытывал такие резкие падения в пучину позора — взять хотя бы тот эпизод в прямом эфире трансдунайского радио, когда ведущий на бойком английском языке с американизированным акцентом представил меня: «А сегодня мы рады приветствовать в нашей студии Бретта Истона Эллиса[84]», — но переживать унижение, стоя перед аудиторией, мне еще не доводилось.

В молчании чувствовалось предвкушение чего-то зловещего, словно толпа ждала, когда топор опустится на плаху.

Невероятно — я все-таки надеялся, что интервью пройдет удачно!.. Только после того, как я открыл рот (я подготовил вступительную речь о публичном интервью Джима Моррисона здесь же, в Институте современного искусства, в конце шестидесятых), до меня вдруг дошло, какой рухлядью — безнадежно устаревшей, покрытой едкой средневековой пылью — я выгляжу в этой ситуации. Такое же впечатление произвел бы Э. Н. Уилсон[85], поднявшись на сцену «Клуба 100». В зале послышались смешки, сначала сдавленные, затем переходящие в откровенный гогот. Увидев на следующий день фотографию в «Индепендент», я понял, что сперва их развеселил вид сидящего рядом со мной Марка — тот прихлебывал пиво из бутылки, при этом отставив в сторону мизинец. Желчная пародия на аристократизм — классовый боец, спущенный с цепи на презренного агента джентрификации[86].

Я слишком поздно вспомнил, что такие мероприятия — «беседы за круглым столом», выступления в книжных магазинах, и им подобные — насквозь буржуазны по своей сути: они предполагают сообщничество между интервьюируемым, интервьюером и аудиторией, в каковом безусловно доминирующей нотой является неприкрытая назидательность. А я находился лицом к лицу с человеком, который в 1979 году написал «Угрозу пролетарского искусства» и вышвырнул Кортни Лав из туристического автобуса; с человеком, который предпочел сдаться лос-анджелесской полиции, но не выпустить из зубов сигареты в салоне самолета. Смит разнес в клочья все институты поп-культуры среднего класса — от фестивалей под открытым небом до студенческого вегетарианства; и поскольку величайшим героем он считал Уиндэма Льюиса[87], то избрал для себя хорошо всем известную публичную маску Врага. Не важно, что я ходил на концерты «Фолл» раз двадцать, что с неослабевающим восторгом слушал их композиции, а потом писал об их творчестве как о неотъемлемой составляющей современного искусства. Я выглядел точь-в-точь как Уилфрид Хайд-Уайт[88], решившая взять интервью у Эминема.

Мне вдруг пришло в голову, что я никогда не понимал истинных посылов «Фолл». Конечно, мне следовало бы знать, что классовые воины с их шаманскими плясками не дают приглаженных интервью в духе ИСИ, они действуют на ином уровне, непрерывно демонстрируя самозащиту и обязательное сопротивление нивелирующим тискам — своеобразному процессу пастеризации — формально принятых культурных установок. Я видел Жана Жене на «Саут Бэнк шоу», видел, как он бунтовал против попыток вежливого «посредника»-репортера влезть ему в душу. Выступить в роли любезного гостя студии, подробно раскрывающего свой творческий метод, для Марка Смита все равно что заживо похоронить новый проект. Но эта мысль посетила меня слишком поздно.

— Помните ли вы свои первые концерты в фабричных клубах? — спросил я, теребя потными пальцами блокнот с пометками.

— Конечно, помню. Разве я похож на идиота? — последовал резкий ответ.

— Как давно вы начали интересоваться музыкой?

— Мой дядя играл на пиле. Восхитительный инструмент!

Оставшиеся пятьдесят минут превратились для меня в темную вихревую воронку — где-то далеко, в ее невидимой вершине мое сознание на какой-то миг оставило бренное тело.

Через несколько лет я попросил в Институте современного искусства копию аудиокассеты с записью того интервью. Я слушал пленку и поражался, как великодушен, красноречив и добр был Марк на протяжении беседы, как много высказал умного. Однако в тот вечер обозначилось коренное противоречие между реальным и ожидаемым, между публикой, выступающим и замыслом мероприятия, — и это почти свело на нет ценность самого разговора: оказалось, что попытка уложить публичное интервью с Марком Смитом в пределы расплывчатых культурных границ — затея бессмысленная. Как когда-то сказал Кен Додд[89], «Попробуйте изложить фрейдистскую теорию юмора субботним вечером на втором киносеансе в „Глазго Эмпайр“».

Вдобавок ко всему резонанс, который вызывало интервью — непостоянство атмосферы, которое Альберт Голдмэн, биограф Элвиса Пресли, назвал «акустической энергией», — вполне мог быть отражением того неистовства, какое Смит неизменно придавал выступлениям группы «Фолл», словно бы, шагнув на сцену, он превращался в жуткое привидение. К концу интервью вопросы из публики стали уже хамскими.

— Марк, вы по-прежнему пьете? — спросил мужской голос сбоку, из темноты зала.

Это уже почти конец пленки.

— Ну все, мне пора, — отвечает Марк, и пустоту, образовавшуюся с его уходом со сцены, заполняет нарастающий треск статического электричества.

Дэррил Пинкни

Достойно отомстить или достойно снести

Если за оскорбление нельзя достойно отомстить, его нужно достойно снести.

Испанская пословица

Лет десять тому назад, а то и больше, я отправился в презентационный тур по стране со своим романом — в твердом переплете он был издан годом раньше, а теперь выходил массовым тиражом в мягкой обложке. В поездке было все: и странные ведущие со скверным характером, и мгновения, когда я чувствовал поддержку аудитории, и череда мелькающих вечеров, наутро после которых тебя мучает Похмельный Синдром Дружелюбия, потому что ты так много говорил и так хотел понравиться, что набивался в лучшие друзья каждому встречному. Случались и унизительные провалы. В пригороде Атланты во время жуткой грозы менеджер книжной лавки, где планировалось мое выступление, настоятельно убеждал меня: мол, ты же не виноват, что не родился Мадонной и не можешь собрать полный зал в такую отвратительную погоду. От раскатов грома дрожали стекла. В лавке не было практически ни души. К восьми пятнадцати в первом ряду сидели трое чернокожих, остальные места пустовали. Двое белых покупателей, заподозривших, что сейчас начнутся скучные чтения, адресованные стульям, юркнули к стеллажам с налоговыми справочниками. Один из троицы чернокожих сообщил, что они руководят экспериментальным театром в Атланте и не понаслышке знают, каково это — когда на сцене больше народу, чем в зале, поэтому, ежели мне хочется почитать, они готовы слушать. Я надеялся, что этот анекдотичный случай позабавит и тронет сотрудников отдела рекламы в издательстве, выпустившем мою книгу.

Несколько дней спустя в туманном Портленде я встретил приятеля-англичанина — поэта, который за день до того выступал перед трехтысячной аудиторией в главном городском театре. Удивительный, прекрасный, культурный, современный Портленд. Вместе с приятелем мы вошли в книжный магазин, где должны были проходить чтения, и я сунул в карман экземпляр своего романа. А потом произошла эта нелепая вещь.

— Эй! — послышался оклик.

Я не обратил внимания.

— Простите, я к вам обращаюсь.

Я обернулся и увидел продавца, на груди у которого висела табличка с именем.

— Пройдите сюда, пожалуйста, — сказал он.