Демьян вполголоса беседовал с попом; мимо шла баба с коромыслом – и тоже остановилась, послушать.
Григорий Тимофеевич вынул папиросу, закурил, присел на лавочку у ворот.
– А что, барин, доктор говорит? – спросил Демьян, оборачиваясь. – Выживет девка?
– Жар у нее. В беспамятстве лежит.
– Жар – это ничего, – вмешался священник. – Жар пройдет, осталось бы здоровье. Переломов у нее, кажется, нет.
Григорий Тимофеевич молчал.
Отец Александр вздохнул:
– Вы, Григорий Тимофеевич, наверное, меня осуждаете…
– За что?
– За то, что не воспрепятствовал языческому обряду… Ей-богу, хотел, и даже уговаривал. Бесполезно.
Григорий Тимофеевич молча кивнул.
– Никиту Платоныча тоже жалко, – продолжал отец Александр.
– Кого? – не понял Григорий Тимофеевич.
– А старца нашего, Суходрева. Ему ведь, по записи, сто два года было. Еще при государыне Елисавете Петровне родился.
Барин снова промолчал. Демьян снял шапку, по привычке стал мять ее своими огромными черными ручищами.
– Да, жаль Суходрева. Жилистый был старик. Всё выдюжил, с французом воевал. Огонь добыл, лег в траву, – и душа улетела.
Он подумал и добавил:
– Завтра хоронить будем.
Наконец, вышел доктор. Он казался еще более суетливым, глаза горели каким-то неестественным блеском.
– Что ж, должна выжить, – сказал он. – Ушибы, царапины, гематомы и всё такое; однако все кости целы.
Он обернулся на дрожки. Кучер Ванька понял, приударил вожжами, подогнал дрожки поближе.
– Где у вас дети-то болеют? – спросил доктор, занося ногу на ступеньку.
– Демьян! – позвал Григорий Тимофеевич, вставая. – Покажи доктору, проведи по всем избам, – где коровы пали, где люди болеют.
Он коротко поклонился доктору.
– Демьян – староста, – вам покажет. А я, уж извините, домой. Пройдусь пешком, развеюсь. После, как больных осмотрите, – прошу на обед.
Доктор сел в дрожки, Демьян взгромоздился на козлы, сильно потеснив кучера.
Григорий Тимофеевич вернулся в избу.
– Иван, – позвал хозяина. Тихо шепнул: – Если какие лекарства нужны, помощь, – иди прямо ко мне. Я скажу слуге – тебя проведут. На вот пока…
И он сунул в корявую ладонь Ивана ассигнацию.
– Да что вы, Григорь Тимофеевич! – испуганно сказал Иван, разглядев бумажку. – Зачем? Лекарства дохтур оставил (в избе действительно сильно шибало в нос чем-то медицинским, ядовитым, вроде карболки), а таких денег мы отродясь в руках не держали.
– Ничего-ничего. Возьми. Съездишь в Волжское, на торг, купишь Феклуше баранок, отрез на платье, ботинки… Или что она попросит.
И, быстро повернувшись, вышел.
Шел по деревне скорым шагом, не оборачиваясь. Только когда ступил на лесную дорогу, перевел дыхание и слегка расправил плечи.
«А доктор-то, кажется, опиумист….», – подумал мельком, и тут же забыл об этом.
Доктор заехал вечером, перед закатом. Он очень торопился и отобедать отказался наотрез, сославшись на недомогание. И действительно, выглядел он еще более странно, чем утром: глаза блестели и беспрерывно перебегали с одного предмета на другой; руки дрожали. И сам он постоянно совершал суетливые, ненужные движения.
Григорий Тимофеевич догадался, в чем состоит его недомогание, и сказал, что не смеет задерживать.
– А что же больные? Узнали вы причину болезни?
– Без сомнения, несколько человек были покусаны больными животными. Обычная «рабиес». Случаи тяжелые, вряд ли кто-то из них выживет. А в остальном картина обычная: смерть от несчастных случаев, от грязи, от зверства…
Он добавил, что младенец Никитиных умер от элементарной дистрофии, то есть недостатка питания – то ли мать его так наказывала за беспокойство, то ли по какой-то другой причине.
– У нее молока не было, – вставила вдруг горничная. – А корова сдохла. Кормили мякишем, размоченным в воде, да тряпицу с коровьим молоком в рот совали.
– А ты откуда знаешь? – недовольно спросил Григорий Тимофеевич.
– Так я ж родня им, Григорий Тимофеевич, – спокойно ответила горничная.
– И много еще таких голодающих детей в деревне?
– Об том не ведаю. Да у вас же староста есть, и управляющий…
Григорий Тимофеевич крякнул и махнул рукой.
Доктор быстро покивал всем, собравшимся за обеденным столом, и уехал, не дождавшись даже Григория Тимофеевича, который вызвался проводить доктора верхом.
– Гриша! – сказала Аглая, когда Григорий Тимофеевич вернулся расстроенный и обескураженный. – А что такое «рабиес»?
– Бешенство.
Аглаша всплеснула руками.
– То-то я смотрю, наш Полкаша изменился. Раньше – ты помнишь? – на цепь сажали, чтоб кого не укусил. А сейчас стал ласковый, лизаться лезет…
– Вот как? Что же ты мне раньше не сказала?
Он повернулся к старому слуге Иосафату:
– Петька вернулся?
– Не знаю-с. Сейчас выясню.
Слуга ушел.
Григорий Тимофеевич строго взглянул на жену.
– Вот что, Аглаша. Полкан-то наш болен, и болен неизлечимо. Если человека укусит, – человек умрет. Его пристрелить придется.
Он крепко растер виски руками.
– Вот вам и «рабиес»…
Петр Ефимыч явился поздно вечером. Григорий Тимофеевич вызвал его в свой кабинет и прежде всего сделал внушение за внезапный отъезд. Петр Ефимыч был вольнослушателем Московского университета, и доводился Григорию Тимофеевичу внучатым племянником. В последнее время он как бы исполнял обязанности управляющего имением. Нрава он был доброго, но бесшабашного. Крестьян жалел, долги, бывало, прощал, а бывало, платил за должников из своего кармана, – все это Григорий Тимофеевич знал, и, как человек нового времени, просвещенный и либеральный, не слишком сердился. Поэтому и к нынешнему внушению оба отнеслись довольно легко.
Знал Григорий Тимофеевич и то, что племянник был очень охоч до женского пола. Для того, видно, и в Ведрово ездил: уже присмотрел там себе, видать, местную красотку.
Григорий Тимофеевич велел племяннику сесть и вполголоса сказал:
– Вот что, Петруша. У нас в имении обнаружилось бешенство – сегодня здесь был доктор из Волжского, осмотрел больных, и сказал, что есть все признаки «рабиес».
– Болезнь дурная, я слышал, – покачал головой Петр, сразу став серьезным. – И людей, и скотину не щадит.
– Вот-вот. И, главное, вот что. Полкан наш болен.
Петр быстро взглянул на дядю, опустил глаза. Вздохнул.
– Я давно заметил, Григорий Тимофеевич, только не хотел докладывать. Его ведь пристрелить надо. А жалко.
– Жалко, – согласился Григорий Тимофеевич. – А если он всю дворню перекусает? А если, не ровен час, Аглашу цапнет? Или с цепи сорвется, да в деревню кинется?
Петр снова вздохнул.
– Хорошо. Прикажу Иосафату разбудить меня до свету, уведу Полкашку в лес и пристрелю.
Григорий Тимофеевич помолчал.
– Этого мало, Петя. Перестрелять надо всех больных собак по деревне. А тех, которые еще не больны – приказать запереть отдельно от других. Признаки болезни не сразу появляются. Здоровых собак стрелять – лишний грех на душу брать.
Петя побарабанил пальцами по столу.
– А как крестьянам объяснить?
– Не знаю. Знаю только, что объяснять придется. Попрошу Демьяна устроить сход и помочь нам. Иначе – никак. Начнем стрелять по дворам – чего доброго, бунт поднимут.
– Завтра?
– Да. Тянуть с таким делом нельзя. А ты – ты вот что. Утра не жди. Полкан сейчас на цепи, один на псарне, так ты сделай палку с петлей, возьми его, отведи хоть, например, на берег Сологи, и пристрели. Труп в воду столкни.
Петя снова побарабанил пальцами. Лицо его выражало сомнение и смущение.
– Тебе выспаться надо, завтра будет много дел. Так что – иди сейчас, – настойчиво сказал Григорий Тимофеевич. – Аглаша уже спать легла, дворовые тоже. Только Иосафату не спится по-стариковски.
– Я, пожалуй, попрошу старика мне помочь… – сказал Петр Ефимыч и коротко взглянул на Григория Тимофеевича. – А то одному как-то… На убийство это похоже, дядя.