Но, говорят, такое наступление венгров, пока оно не получило одобрения со стороны какого-нибудь официального органа, было бы посягательством на германскую территорию и повлекло бы за собой осложнения с центральной властью во Франкфурте и, прежде всего, ознаменовало бы отречение венгров от легальной и конституционной политики, составлявшей якобы силу их движения. Но ведь официальные органы в Вене были не более чем нули! И разве рейхстаг или какие-нибудь демократические комитеты поднялись в защиту Венгрии? Не один ли только народ Вены взялся за оружие, чтобы дать первое сражение за независимость Венгрии? Речь шла не о необходимости оказать поддержку тому или иному официальному органу в Вене: все эти органы могли быть и очень скоро были бы опрокинуты в ходе развития революции — нет, речь шла исключительно о подъеме самой революции, о непрерывном развитии народного движения, которое только и способно было предохранить Венгрию от вторжения. Вопрос о том, какие формы могло бы принять это революционное движение в будущем, касался самих венцев, а не венгров, пока Вена и вообще немецкая Австрия оставались союзниками венгров против общего врага. Но спрашивается: в этом упорном желании венгерского правительства добиться какой-то квазилегальной санкции не следует ли видеть первый ясный симптом того притязания на довольно сомнительную законность, которое, правда, не спасло Венгрию, но зато в более поздние времена, по крайней мере, производило столь благоприятное впечатление на английскую буржуазную публику?

Совершенно несостоятельна, далее, ссылка на возможный конфликт с немецкой центральной властью во Франкфурте. Франкфуртские властители были фактически свергнуты победой контрреволюции в Вене, но точно так же они были бы свергнуты и в том случае, если бы революция нашла там необходимую поддержку для того, чтобы нанести поражение своим врагам.

Наконец, тот бесподобный аргумент, что Венгрия не должна была покидать законной и конституционной почвы, конечно, может очень импонировать британским фритредерам, но история никогда не признает его удовлетворительным. Представим себе, что 13 марта и 6 октября венцы стали бы придерживаться «законных и конституционных» средств. Какова была бы судьба того «законного и конституционного» движения, каков был бы исход всех тех славных битв, которые впервые обратили внимание цивилизованного мира на Венгрию? Та самая законная и конституционная почва, на которой венгры, по их утверждению, неизменно стояли в 1848 и 1849 гг., была завоевана для них как раз в высшей степени незаконным и неконституционным восстанием венского населения 13 марта. В нашу задачу не входит рассматривать здесь историю венгерской революции, но нам представляется уместным отметить, что совершенно нецелесообразно применять лишь законные средства сопротивления против такого врага, который насмехается над подобной щепетильностью, и что не будь этого вечного притязания на законность, которым воспользовался Гёргей, обратив его против венгерского же правительства, была бы невозможна покорность армии Гёргея своему генералу и позорная катастрофа при Вилагоше[33]. И когда в последних числах октября 1848 г. венгры во имя спасения своей чести перешли, наконец, через Лейту, разве это не было в такой же мере незаконно, как и немедленное и энергичное нападение?

Известно, что мы не питаем никаких неприязненных чувств к Венгрии. Мы выступали в ее защиту во время борьбы; мы с полным правом можем сказать, что наша газета, «Neue Rheinische Zeitung»[34], более, чем всякая другая, содействовала тому, чтобы дело венгров стало популярным в Германии; она разъясняла характер борьбы между мадьярами и славянами и откликнулась на венгерскую войну серией статей, на долю которых выпала та честь, что их плагиировали почти во всякой позднейшей книге, написанной на эту тему, не исключая и работ самих венгров и «очевидцев». Мы и теперь видим в Венгрии естественную и необходимую союзницу Германии при любом будущем потрясении на континенте Европы. Но мы были достаточно строги по отношению к нашим собственным соотечественникам и потому имеем право свободно высказать свое мнение и о наших соседях. Кроме того, регистрируя здесь факты с беспристрастием историка, мы должны сказать, что в этом частном случае великодушная отвага венского населения была не только несравненно благороднее, но и намного дальновиднее, чем робкая осмотрительность венгерского правительства. И, далее, нам, как немцам, да позволено будет заявить, что мы не променяли бы на все эффектные победы и славные битвы венгерской кампании стихийно возникшего, изолированного восстания и героического сопротивления наших соотечественников — венцев, давших Венгрии время для того, чтобы организовать армию, которая могла совершить такие великие дела.

Вторым союзником Вены был немецкий народ. Но он повсюду был вовлечен в ту же борьбу, что и венцы. Франкфурт, Баден, Кёльн только что потерпели поражение и были обезоружены. В Берлине и Бреславле {Польское название: Вроцлав. Ред.} народ и войска были друг с другом на ножах, и со дня на день приходилось ожидать открытого столкновения. Таково же было положение и в каждом местном центре движения. Повсюду оставались открытыми вопросы, которые могли быть разрешены только силой оружия. И здесь-то впервые со всей остротой дали себя знать пагубные последствия сохранения старой раздробленности и децентрализации Германии. Разнообразные вопросы в каждом государстве, в каждой провинции, в каждом городе по существу были одни и те же; но везде они выступали в различных формах, при различных обстоятельствах и в разных местах достигали различных ступеней зрелости. Поэтому, хотя повсюду чувствовали решающее значение событий в Вене, однако нигде не было возможности нанести серьезный удар с какой-либо надеждой на то, что это поможет венцам, или предпринять диверсию в их пользу. Итак, никто не мог помочь, кроме парламента и центральной власти во Франкфурте. К ним взывали со всех сторон. И что же те сделали?

Франкфуртский парламент и ублюдок, появившийся на свет от преступной связи его со старым Союзным сеймом, так называемая центральная власть, воспользовались венским движением для того, чтобы обнаружить свое полное ничтожество. Это презренное Собрание, как мы видели, уже давно пожертвовало своей девственностью и, несмотря на свой юный возраст, успело уже поседеть, приобретая опыт во всех уловках болтливой и псевдодипломатической проституции. От всех грез и иллюзий о могуществе, о возрождении и единстве Германии, охвативших Собрание в первые дни его существования, не осталось ничего, кроме набора трескучих тевтонских фраз, повторявшихся при каждом удобном случае, да твердого убеждения каждого отдельного депутата в важности своей собственной персоны и в легковерии публики. Первоначальная наивность улетучилась; представители германского народа стали людьми практичными, иными словами, пришли к убеждению, что их положение вершителей судеб Германии будет тем надежнее, чем меньше они будут делать и чем больше будут болтать. Это не значит, что они считали свои заседания излишними — совсем наоборот. Но они открыли, что все действительно крупные вопросы — запретная область для них и что лучше подальше держаться от этой области. И вот, подобно сборищу византийских ученых Империи времен упадка, они с важным видом и усердием, достойным той участи, которая в конце концов их постигла, обсуждали теоретические догмы, давным-давно уже установленные во всех частях цивилизованного мира, или же практические вопросы столь микроскопических размеров, что они никогда не приводили к каким-либо практическим результатам. Так как Собрание было, таким образом, своего рода ланкастерской школой[35], в которой депутаты занимались взаимным обучением, и имело поэтому для них весьма важное значение, то они были убеждены, что оно делает больше, чем был вправе ожидать от него немецкий народ, и считали изменником родины всякого, кто имел бесстыдство требовать от Собрания, чтобы оно достигло какого-либо результата.