Однако последствия смены министерства могли обнаружиться лишь в ходе дальнейшего развития. Пока что Бонапарт сделал только один шаг вперед, чтобы тем очевиднее быть отброшенным вспять. За его грубым посланием последовало крайне холопское изъявление покорности Национальному собранию. Каждый раз, когда министры осмеливались сделать робкую попытку придать его личным причудам форму законопроектов, они, казалось, нехотя, единственно в силу своего положения, исполняли комические поручения, в безуспешности которых они заранее были уверены. Каждый раз, когда Бонапарт за спиной министров выбалтывал свои намерения и играл своими «idees napoleoniennes»[69], его собственные министры отрекались от него с трибуны Национального собрания. Казалось, что его узурпаторские вожделения высказывались только для того, чтобы не смолкал злорадный смех его противников. Он разыгрывал непризнанного гения, которого весь мир выставляет простофилей. Никогда еще не был он объектом более глубокого презрения со стороны всех классов, чем в этот период. Никогда еще буржуазия не господствовала более безусловно; никогда еще она не выставляла напоказ знаки своего господства с большим чванством.

В мою задачу не входит писать здесь историю ее законодательной деятельности, исчерпывающейся в этот период двумя законами: законом, восстанавливающим налог на вино, и законом об образовании, отменяющим неверие. Затрудняя французам потребление вина, буржуазия зато щедрее угощала их водицей праведной жизни. Объявляя налогом на вино неприкосновенной старую, ненавистную налоговую систему, буржуазия стремилась законом об образовании сохранить в массах старое состояние умов, которое позволяло им терпеть эту налоговую систему. Удивляются, что орлеанисты, либеральные буржуа — эти старые апостолы вольтерьянства и эклектической философии, — вверяют духовное руководство французами своим закоренелым врагам — иезуитам. Но ведь и орлеанисты и легитимисты при всех их расхождениях в вопросе о претенденте на корону, понимали, что их совместное господство требовало соединения орудий гнета двух эпох, что надо было дополнить и усилить средства порабощения Июльской монархии средствами порабощения Реставрации.

Крестьяне, обманутые во всех своих надеждах, более чем когда-либо страдающие от низких хлебных цен, с одной стороны, и растущей тяжести налогов и ипотечного долга — с другой, зашевелились в департаментах. Им ответили травлей школьных учителей, подчинив их духовенству, травлей мэров, подчинив их префектам, наконец, системой шпионажа, которой были подчинены все. В Париже и в больших городах сама реакция носит отпечаток своей эпохи и скорее раздражает, нежели подавляет. В деревне она становится пошлой, низкой, мелочной, утомительной, назойливой, одним словом — жандармом. Понятно, насколько трехлетний режим жандарма, освященный режимом попа, должен был деморализовать незрелые массы.

Несмотря на всю страстность и декламацию, которые партия порядка пускала в ход с трибуны Национального собрания против меньшинства, ее речь оставалась односложной, как речь христианина, чье слово должно быть: да-да, нет-нет! Односложной и на трибуне и в прессе; плоской, как загадка, решение которой известно наперед. Шло ли дело о праве подавать петиции или о налоге на вино, о свободе печати или о свободе торговли, о клубах или муниципальном устройстве, об обеспечении свободы личности или об определении государственного бюджета, — один и тот же пароль раздавался неизменно, тема всегда оставалась та же самая, приговор был всегда готов и неизменно гласил: «Социализм!». Социализмом объявлялся даже буржуазный либерализм, социализмом — буржуазное просвещение, социализмом — буржуазная финансовая реформа. Социализм — строить железную дорогу там, где есть уже канал, социализм — обороняться палкой от нападающего со шпагой.

Это не было только голой фразой, модой, приемом в партийной борьбе. Буржуазия правильно поняла, что все виды оружия, выкованные ею против феодализма, обращались своим острием против нее самой, что все созданные ею средства просвещения восставали против ее собственной цивилизации, что все сотворенные ею боги отреклись от нее. Она поняла, что все так называемые гражданские свободы и органы прогресса посягали на ее классовое господство и угрожали ему как со стороны его социальной основы, так и со стороны его политической верхушки, следовательно, стали «социалистическими». В этой угрозе и в этом посягательстве она справедливо видела тайну социализма, оценивая его смысл и тенденцию вернее, чем оценивает сам себя так называемый социализм, который из-за этого не может понять, почему буржуазия упорно отворачивается от него, — все равно, предается ли он сентиментальному оплакиванию страдания человечества, или христианской проповеди о тысячелетнем царстве и всеобщей братской любви, или гуманистической болтовне о духе, образовании, свободе, или же доктринерскому измышлению системы примирения и благополучия всех классов. Не поняла буржуазия одного — что, последовательно рассуждая, ее собственный парламентарный режим, ее политическое господство вообще должно теперь также подвергнуться всеобщему осуждению как нечто социалистическое. Пока господство буржуазии не организовалось вполне, не нашло своего чистого политического выражения, антагонизм между другими классами и буржуазией также не мог выступить в чистом виде, а там, где он выступал, не мог принять того опасного оборота, при котором всякая борьба против государственной власти превращается в борьбу против капитала. Если буржуазия видела в каждом проявлении общественной жизни опасность для «спокойствия», — как же она могла желать сохранить во главе общества режим беспокойства, свой собственный режим, парламентарный режим, живущий — по выражению одного из ее ораторов — в борьбе и посредством борьбы? Как может парламентарный режим, живущий прениями, запретить прения? Всякий интерес, всякое общественное мероприятие превращается здесь в общую идею и трактуется как идея, — как же может при таких условиях какой-либо интерес, какое-либо мероприятие ставиться выше мышления и навязываться как символ веры? Ораторская борьба на трибуне вызывает борьбу газетных писак, дискуссионный клуб парламента необходимо дополняется дискуссионными клубами в салонах и трактирах; депутаты, постоянно апеллирующие к народному мнению, дают тем самым право народному мнению высказывать свое действительное мнение в петициях. Парламентарный режим предоставляет все решению большинства, — как же не захотеть огромному большинству вне парламента также выносить решения? Если вы на вершине государства играете на скрипке, то можете ли вы удивляться, что стоящие внизу пляшут?

Итак, осуждая как «социализм» то, что она раньше превозносила как «либерализм», буржуазия признает, что ее собственные интересы предписывают ей спастись от опасности собственного правления; что для восстановления спокойствия в стране надо прежде всего успокоить ее буржуазный парламент; что для сохранения в целости ее социальной власти должна быть сломлена ее политическая власть; что отдельные буржуа могут продолжать эксплуатировать другие классы и невозмутимо наслаждаться благами собственности, семьи, религии и порядка лишь при условии, что буржуазия как класс, наряду с другими классами, будет осуждена на одинаковое с ними политическое ничтожество; что для спасения ее кошелька с нее должна быть сорвана корона, а защищающий ее меч должен вместе с тем, как дамоклов меч, повиснуть над ее собственной головой.

В области общих интересов буржуазии Национальное собрание оказалось настолько бездеятельным, что, например, прения о постройке железной дороги между Парижем и Авиньоном, начатые зимой 1850 г., не были доведены до конца еще 2 декабря 1851 года. Там, где Собрание не угнетало, не действовало реакционно, оно страдало неизлечимым бесплодием.

В то время как министерство Бонапарта отчасти являлось инициатором законов в духе партии порядка, отчасти еще усиливало жестокость применения этих законов на практике, — Бонапарт со своей стороны пытался приобрести популярность посредством детски-нелепых проектов, подчеркивая свою враждебность к Национальному собранию и намекая на какой-то таинственный клад и на то, что лишь обстоятельства пока мешают раскрыть спрятанные в нем сокровища для французского народа. Сюда относится предложение повысить жалованье унтер-офицерам на четыре су в день и проект «ссудного банка чести» для рабочих. Денежные подачки и денежные ссуды — такова была перспектива, которой он рассчитывал соблазнить массы. Дарить и давать взаймы — в этом все финансовое искусство люмпен-пролетариата, знатного и незнатного. Только эти пружины Бонапарт и умел пускать в ход. Никогда еще ни один претендент не спекулировал так пошло на пошлости толпы.