В этих «горестях и радостях бедного богослова» несчастного кандидата терзает преимущественно мысль о том, что Элиза «пренебрегла» им ради «преходящих земных благ» (стр. 157). После того как Готфрид по всем правилам сценического искусства предается в течение некоторого времени вышеописанным чувствам, он находит, наконец, следующее возвышенное утешение:

«Она была недостойна тебя, — и тебе ведь остаются крылья гения, которые высоко вознесут тебя над этим мрачным горем! И когда со временем слава твоя облетит земной шар, тогда изменница в собственном сердце найдет отмщение!.. Кто знает, быть может, пройдут годы, — и ее дети придут молить меня о помощи, и я не

хотел бы преждевременно уклоняться от этого» (стр. 157).

Здесь вслед за неизбежным предвкушением возвышенного наслаждения «будущей славой, которая облетит земной шар», наружу выступает низменный облик ханжи-филистера. Он рассчитывает на то, что, быть может, впоследствии поверженные в нищету дети Элизы придут молить великого поэта о милостыне, — «он не хотел бы преждевременно уклоняться от этого». Почему же? А потому, что «будущей славе», о которой Готфрид постоянно мечтает, Элиза «предпочла верховую лошадь», потому что ради «земных благ» она отвергла шутовскую комедию, которую ему хочется разыгрывать под именем Генриха фон Офтердингена. Еще старик Гегель правильно заметил, что благородное сознание всегда переходит в низменное[133].

Бонн. Лето 1838—лето 1843

(Коварство и любовь)

После того как Готфрид в Италии пародировал в карикатурном виде Гёте, он по возвращении решил разыграть шиллеровское «Коварство и любовь».

Несмотря на истерзанную, снедаемую мировой скорбью душу, Готфрид телесно чувствует себя «лучше, чем когда-либо» (стр. 167). Он замышляет «трудами создать себе литературное имя» (стр. 169), что ему, впрочем, не помешало впоследствии, когда «труды» не доставили ему литературного имени, добыть себе более дешевое имя без труда.

«Смутное томление», с которым Готфрид постоянно гоняется за «существом женского пола», выражается в удивительно быстрой смене обещаний вступить в брак и обручений. Помолвка является классической формой, с помощью которой сильный человек и «будущий» возвышенный ум старается завоевать и привязать к себе возлюбленных. Как только он завидит голубой цветочек, с помощью которого он мог бы сыграть роль Генриха фон Офтердингена, нежные, туманные сентиментальные грезы поэта сгущаются в весьма явственные помышления кандидата дополнить идеальное сродство душ узами «долга». Эта мещанская погоня, в которой обручения чуть ли не после первого знакомства сыпятся на всех маргариток и лилий a tort et a travers {без разбора. Ред.}, делает еще более отвратительной ту кокетливую рисовку, с которой Готфрид непрестанно раскрывает сердце, дабы засвидетельствовать свою «великую муку поэта».

Поэтому по возвращении из Италии Готфрид должен, конечно, снова «обручиться». На сей раз предмет его томления прямо указывается ему его сестрицей, той самой Иоганной, пиетистский фанатизм которой уже был увековечен ранее междометиями в дневнике Готфрида.

«Бёгехольд на этих днях как раз объявил о своей помолвке с фрейлейн Кинкель, и Иоганна, назойливее чем когда-либо вмешивавшаяся в сердечные дела брата, в силу ряда причин и семейных соображений, о которых предпочтительнее умолчать, пожелала, — чтобы Готфрид со своей стороны женился на сестре ее жениха, фрейлейн Софии Бёгехольд» (стр. 172). «Кинкель» — само собой разумеется — «безусловно должен был почувствовать влечение к кроткой девушке… То была милая, невинная девушка» (стр. 173). «С необычайной нежностью» — это тоже само собой разумеется — «стал Кинкель добиваться ее руки, и осчастливленные родители радостно обещали ему ее, как только» — и это само собой разумеется — «он добьется в жизни прочного положения и сможет предоставить своей невесте» — что опять-таки само собой разумеется — «мирный профессорский или пасторский очаг».

Тяготение к браку, проявляющееся во всех приключениях пылкого кандидата, в данном случае вылилось на бумаге в виде следующего изящного стишка:

«Мне в жизни ничего не надо,
Лишь ручка белая нужна».

Все остальное — очи, уста, кудри — он считает «суетой».

«Мне этого всего не надо,
Лишь ручка белая нужна!» (стр. 174).

Интрижку, которую он завязывает с фрейлейн Софией Бёгехольд по приказу «назойливой более чем когда-либо сестры Иоганны» и из постоянного щекочущего влечения к «ручке», он называет в то же время «глубокой, прочной и тихой» любовью (стр. 175), и, в частности, «религиозный элемент играл большую роль в этой новой любви» (стр. 176).

Дело в том, что в любовных похождениях Готфрида религиозный элемент постоянно чередуется с элементами романическим и театральным. В тех случаях, когда Готфриду не удается путем драматических эффектов выставить себя в новой зигвартовской ситуации, он прибегает к религиозным чувствам, чтобы придать пошленьким историям более высокое значение. Зигварт становится благочестивым Юнг-Штиллингом[134], которому господь даровал столь чудесную силу, что три супруги погибли в его мужских объятиях, а он все еще мог вновь «сочетаться браком» с новой возлюбленной.

* * *

Мы приближаемся, наконец, к роковой катастрофе в этой богатой событиями жизни, к знакомству Штиллинга с Иоганной Моккель, разведенной Матьё. В ней Готфрид обрел Кинкеля женского пола, свое романтическое alter ego {второе «я». Ред.}, только потверже, поумнее, менее расплывчатое и ввиду зрелого возраста уже свободное от первых иллюзий.

Общим у Моккель с Кинкелем было то, что оба они не были признаны светом. У нее была отталкивающая и вульгарная наружность; в первом браке она была «несчастлива». Она обладала музыкальным талантом, но недостаточным, чтобы своими произведениями или исполнительским мастерством составить себе имя. В Берлине она потерпела фиаско, когда попыталась подражать устарелым ребячествам Беттины {Арним. Ред.}. Испытания ожесточили ее характер. Если она, как и Кинкель, любила становиться в позу и безмерными преувеличениями придавать будничным событиям своей жизни «возвышенный» характер, то у нее с возрастом все же развилась более настоятельная «потребностью (по словам Штродтмана) в любви, нежели в поэтических разглагольствованиях о ней. То, что у Кинкеля было в этом отношении женским, у нее стало мужским. Вполне естественно поэтому, что такая особа с радостью пошла на то, чтобы разыграть с Кинкелем комедию непризнанного прекраснодушия вплоть до взаимноудовлетворяющего конца — признать Зигварта в его роли Генриха фон Офтердингена и позволить ему обрести себя в качестве «голубого цветка».

Сразу же после того, как Кинкель с помощью своей сестры благополучно обручился не то в третий, не то в четвертый раз, Моккель заводит его в новый лабиринт любви.

Готфрид находится в «волнах общества» (стр. 190), т. е. в одном из тех небольших профессорских, или иначе говоря «привилегированных кружков» немецкого университетского городка, какие могут составить веху лишь в жизни христианско-германского кандидата. Моккель поет и наслаждается аплодисментами. За столом Готфрида сажают рядом с ней — и тут разыгрывается следующая сцена.

««Испытываешь, должно быть, восхитительное чувство, — сказал Готфрид, — когда при всеобщем восторге паришь на крыльях гения над радостным миром». — «Так Вам кажется, — с волнением возразила Моккель. — Я слышала, что у Вас прекрасный поэтический дар; быть может, Вам также станут воскуривать фимиам… и тогда я Вас спрошу, счастливы ли Вы, если Вы не…» — «Если я не?.. — переспросил Готфрид, когда она запнулась» (стр. 188).