В «Hallische Jahrbucher» Руге играл ту же роль, что покойный книгоиздатель Николаи в старой «Berlinische Monatsschrift»[168]. Подобно ему, Руге видел свое главное призвание в том, чтобы печатать чужие работы и извлекать из них как материальную выгоду, так и литературный материал для собственных духовных излияний. Однако этому переписыванию статей своих сотрудников, этому процессу литературного пищеварения, вплоть до его неизбежного конечного результата, наш Руге умел придавать гораздо большее значение, нежели его предшественник. В этом отношении Руге был не привратником немецкого просвещения, а Николаи современной немецкой философии и он умел скрывать прирожденную пошлость своего ума за густым терновником спекулятивных словесных оборотов. Подобно Николаи, он доблестно боролся против романтики как раз потому, что Гегель в своей «Эстетике» критически, а Гейне в «Романтической школе» литературно давно с ней покончили[169]. Однако, в отличие от Гегеля, он сходился с Николаи в том, что в качестве противника романтики воображал себя вправе выставлять как совершенный идеал пошлое филистерство и прежде всего — свою собственную филистерскую фигуру. С этой целью, а также для того, чтобы одолеть врага в его собственной сфере, Руге сочинял и стихи, пресная скука которых, превосходящая достижения любого из голландцев, надменно бросалась в лицо романтикам как вызов.
Впрочем, наш померанский мыслитель в сущности не особенно хорошо чувствовал себя в гегелевской философии. Если он и был силен в усматривании противоречий, то тем менее он был способен разрешать их и питал весьма понятное отвращение к диалектике. Поэтому и случилось, что в его догматическом мозгу грубейшие противоречия мирно уживались рядом, а его и без того крайне неповоротливое мышление чувствовало себя как нельзя лучше в таком смешанном обществе. С ним иногда бывало, что он переваривал на свой лад одновременно две статьи различных авторов и сплавлял их в новое произведение, не замечая, что статьи эти написаны с совершенно противоположных точек зрения. Постоянно застревая в противоречиях, он выпутывался с помощью того, что выдавал перед теоретиками слабость своего мышления за практический образ мысли, а перед практиками, наоборот, свою практическую беспомощность и непоследовательность — за высшее достижение теоретической мысли, — ив конечном счете заявлял, что именно это застревание в неразрешимых противоречиях, эта некритическая хаотичная вера в содержание всяких модных фраз и есть «убеждение».
Прежде чем последовать за нашим Морицем Саксонским, как Руге любил называть себя в тесном кругу, в его дальнейших жизненных перипетиях, укажем на две его характерные черты, проявившиеся уже во времена «Jahrbucher». Первая из них — страсть к манифестам. Как только кто-либо придумывал какую-либо новую точку зрения, для которой Руге усматривал некоторое будущее, он выпускал манифест. Так как никто не укорял его в том, что он когда-либо был повинен в какой-либо оригинальной мысли, то подобный манифест всегда давал ему удобный повод отстаивать — в более или менее напыщенной форме — нечто новое как свое собственное и на этом основания одновременно пытаться образовать партию, фракцию, «массу», которая стояла бы за ним и при которой он мог бы исполнять обязанности вахмистра. Впоследствии мы увидим, до какой невероятной степени совершенства Руге довел это изготовление манифестов, прокламаций и пронунциаменто.
Вторая его особенность — это то своеобразное прилежание, в котором Арнольд является непревзойденным мастером. Так как он не любит помногу заниматься изучением наук, или, как он выражается, «переписывать из одной библиотеки в другую», он предпочитает «черпать из живой жизни», т. е. с величайшей добросовестностью отмечать каждый вечер все, что приходит в голову, все «курьезы», новые идеи и прочие сведения, которые он в течение дня услышал, прочитал или подхватил. Все это затем, смотря по надобности, используется как материал для заданного урока, который Руге ежедневно проделывает с такой же добросовестностью, как и прочие естественные отправления. Почитатели его поэтому обычно говорят, что он страдает недержанием чернил. Совершенно безразлично, о чем идет речь в этом ежедневном продукте писательского труда, главное в том, что любую тему Руге поливает одним и тем же удивительным соусом стиля, который подходит ко всему решительно, точно так же, как англичане с одинаковым удовольствием приправляют своим «соусом Суайе» или своим уорикским соусом рыбу, птицу, котлеты и всякую иную пищу. Этот ежедневный стилистический понос Руге предпочитает называть «проникновенно-прекрасной формой» и видит в этом достаточное основание, чтобы выдавать себя за «художника».
Хотя Руге и был доволен своим положением привратника немецкой философии, в глубине души его все же глодал червь. Он не написал еще ни одной толстой книги и каждый день завидовал счастливцу Бруно Бауэру, который еще в молодые годы выпустил восемнадцать увесистых томов. Чтобы устранить эту несправедливость, Руге стал печатать одну и ту же статью трижды под разными заглавиями в одном и том же томе и затем издавать один и тот же том в разнообразнейших форматах. Таким образом возникло собрание сочинений Арнольда Руге, аккуратно переплетенные экземпляры которого автор до сих пор перебирает по утрам, том за томом, у себя в библиотеке, с удовлетворением приговаривая: «А ведь у Бруно Бауэра все же нет убеждений!».
Если Арнольду так и не удалось постичь философию Гегеля, то сам он, напротив, явился воплощением одной из гегелевских категорий. Он удивительно верно представил собой «честное сознание» и тем более утвердился в этом, когда в «Феноменологии»[170], которая, впрочем, осталась для него книгой за семью печатями, сделал приятное открытие, что «честное сознание» всегда доставляет радость самому себе. Это «честное сознание» скрывает под назойливой добродетелью все мелкие вероломные повадки и привычки филистера. Оно вправе разрешать себе всякую подлость, ибо знает, что оно подло из честности. Сама глупость становится достоинством, так как является неопровержимым доказательством твердости убеждений. Всякая задняя мысль его поддерживается убеждением во внутренней прямоте, и чем тверже «честное сознание» задумывает какой-либо обман или мелочную подлость, тем более простодушно и доверительно оно может выступать. Все мелкие пороки мещанина в ореоле честного намерения превращаются в его добродетели, гнусный эгоизм предстает в приукрашенном виде, в виде якобы принесения жертвы, трусость рисуется в виде храбрости в высшем смысле слова, низость становится благородством, а грубые развязные мужицкие манеры преображаются в проявления прямодушия и хорошего расположения духа. Сточный желоб, в котором удивительным образом смешиваются все противоречия философии, демократии и, прежде всего, фразерства, и к тому же малый, щедро одаренный всеми порочными, подлыми и мелкими качествами отпущенного на волю крепостного, мужика: хитрецой и глупостью, жадностью и неповоротливостью, раболепием и надменностью, лживостью и простодушием; филистер и идеолог, атеист и верующий во фразу, абсолютный невежда и абсолютный философ в одном лице, — таков наш Арнольд Руге, каким Гегель предсказал его еще в 1806 году.
После запрещения «Deutsche Jahrbucher» Руге перевез в специально для этого сооруженном экипаже свою семью в Париж. Его несчастная судьба свела его там с Гейне, и тот приветствовал в нем человека, который «перевел Гегеля на померанский язык». Гейне спросил его, не является ли Пруц его псевдонимом, против чего Руге добросовестно протестовал. Однако Гейне нельзя было разубедить в том, что наш Арнольд является автором пруцевских стихов. Впрочем, Гейне очень скоро заметил, что если Руге и не обладает талантом, зато с успехом носит личину сильного характера, и вышло так, что наш друг Арнольд внушил поэту мысль об Атта Троле[171]. Если А. Руге и не ознаменовал свое пребывание в Париже великим произведением, ему все же по праву принадлежит та заслуга, что Гейне сделал это за него. В благодарность за это поэт посвятил ему известную эпитафию: