«Стареем, брат, ты говоришь…»

Стареем, брат, ты говоришь.
Вон кончен он, недлинный
Старинный рейс Москва — Париж, —
Теперь уже старинный.
И наменяли стюардесс
И там и здесь, и там и здесь —
И у французов, и у нас, —
Но козырь — черва и сейчас!
Стареют все — и ловелас,
И Дон-Жуан, и Грей.
И не садятся в первый класс
Сбежавшие евреи.
Стюардов больше не берут,
А отбирают — и в Бейрут.
Никто теперь не полетит:
Что там — Бог знает и простит…
Стареем, брат, седеем, брат, —
Дела идут, как в Польше.
Уже из Токио летят.
Одиннадцать — не больше.
Уже в Париже неуют:
Уже и там витрины бьют,
Уже и там давно не рай,
А как везде — передний край.
Стареем, брат, — а старикам
Здоровье кто утроит?
А с элеронами рукам
Работать и не стоит.
И отправляют нас, седых,
На отдых — то есть бьют под дых!
И все же этот фюзеляж —
Пока что наш, пока что наш…
<Между 1973 и 1978>

«Муру на блюде…»

Муру на блюде
доедаю подчистую.
Глядите, люди,
как я смело протестую!
Хоть я икаю,
но твердею, как Спаситель, —
И попадаю
за идею в вытрезвитель.
Вот заиграла музыка для всех —
И стар и млад, приученный к порядку,
Всеобщую танцуют физзарядку, —
Но я рублю сплеча, как дровосек:
Играют танго — я иду вприсядку.
Объявлен рыбный день — о чем грустим!
Хек с маслом в глотку — и молчим, как
рыбы.
Не унывай: хек — семге побратим…
Наступит птичий день — мы полетим,
А упадем — так спирту на ушибы!
<Между 1976 и 1978>

«В Азии, в Европе ли…»

В Азии, в Европе ли
Родился озноб —
Только даже в опере
Кашляют взахлеб.
Не поймешь, откуда дрожь — страх ли это, грипп ли:
Духовые дуют врозь, струнные — урчат,
Дирижера кашель бьет, тенора охрипли,
Баритоны запили, <и> басы молчат.
Раньше было в опере
Складно, по уму, —
И хоть хору хлопали —
А теперь кому?!
Не берет верхних нот и сопрано-меццо,
У колоратурного не бельканто — бред, —
Цены резко снизились — до рубля за место, —
Словом, все понизилось и сошло на нет.
Сквозняками в опере
Дует, валит с ног,
Как во чистом во поле
Ветер-ветерок.
Партии проиграны, песенки отпеты.
Партитура съежилась, <и> софит погас,
Развалились арии, разошлись дуэты,
Баритон — без бархата, без металла — бас.
Что ни делай — всё старо, —
Гулок зал и пуст.
Тенорово серебро
Вытекло из уст.
Тенор в арье Ленского заорал: «Полундра!» —
Буйное похмелье ли, просто ли заскок?
Дирижера Вилькина мрачный бас-профундо
Чуть едва не до смерти струнами засек.
<До 1978>

«Мажорный светофор, трехцветье, трио…»

Мажорный светофор, трехцветье, трио,
Палитро-партитура цвето-нот.
Но где же он, мой «голубой период»?
Мой «голубой период» не придет!
Представьте, черный цвет невидим глазу,
Все то, что мы считаем черным, — серо,
Мы черноты не видели ни разу —
Лишь серость пробивает атмосферу.
И ультрафиолет, и инфракрасный,
Ну, словом, все что чересчур — не видно, —
Они, как правосудье, беспристрастны,
В них все равны, прозрачны, стекловидны.
И только красный, желтый цвет — бесспорны,
Зеленый — тоже: зелень в хлорофилле, —
Поэтому трехцветны светофоры
<Для всех> — кто пеш и кто в автомобиле.
Три этих цвета — в каждом организме,
В любом мозгу — как яркий отпечаток, —
Есть, правда, отклоненье в дальтонизме,
Но дальтонизм — порок и недостаток.
Трехцветны музы — но как будто серы,
А «инфра-ультра» — как всегда, в загоне, —
Гуляют на свободе полумеры,
И «псевдо» ходят как воры в законе.
Всё в трех цветах нашло отображенье —
Лишь изредка меняется порядок.
Три цвета избавляют от броженья —
Незыблемы, как три ряда трехрядок.
<До 1978>

«Возвратятся на свои на круги…»

Возвратятся на свои на круги
Ураганы поздно или рано,
И, как сыромятные подпруги,
Льды затянут брюхо океана.
Словно наговоры и наветы,
Землю обволакивают вьюги, —
Дуют, дуют северные ветры,
Превращаясь в южные на юге.
Упадут огромной силы токи
Со стальной коломенской версты —
И высоковольтные потоки
Станут током низкой частоты.
И взовьются бесом у антенны,
И, пройдя сквозь омы, — на реле
До того ослабнут постепенно,
Что лови их стрелкой на шкале.
…В скрипе, стуке, скрежете и гуде
Слышно, как клевещут и судачат.
Если плачут северные люди —
Значит, скоро южные заплачут.
<До 1978>