Хотя в бане пассатижи — нужней.
Дороги в ФРГ — это что-то особенное, о чем даже и писать не надо. Маринка шпарит по-немецки, как я на английской абракадабре. Объяснили нам, что мы проехали поворот на какой-то Кассель, а Кассель — это как раз перед Карлсруэ, а Карлсруэ, — тьфу, и не выговоришь — перед Страсбургом, а нам туда и надо.
«Давай-ка остановимся спать!» Кто это предложил — не помню, но оба согласились и остались в маленьком карлсруйском домике-отеле, где у хозяев три пуделя — два умных, один глухой. Хозяева в прошлом, должно быть, имели бурный роман, но теперь этот Ганс или Фриц, а может быть, и Зигфрид постарел, а Гретхен или Брунгильда обрюзгла, но бюст сохранила и поддерживает. Я в ванной мылся за десять дойче марок. Не стоит ванна таких денег — нормальная ванна с гор<ячей> и хол<одной> водой, только почище наших будет гостиничных ванн, да побольше.
Спали, однако, как дома, но с кошмарами. Маринка уже которую ночь во сне давила на тормоз и вертела руль, а я ей советы давал и дорогу указывал. Она не возражала, потому что спала.
Встал, позавтракали бесплатно, как у них у всех западных принято, да поехали.
На границе, в Страсбурге, нас не осматривали, а наоборот — пропустили, только спросили по-французски — хотите что-то объявить из контрабанды. Мы не захотели — они не настаивали.
Страсбург — это город. Его немцы всегда себе хотели, но никогда не получили, французы его любили и берегли. Еще бы — там еда хорошая и готический собор в мире известный, и магазины, а в них что угодно. Мы пепельницу купили — на память — дешевую. Продавщица мерсикала и хотела нам добра. Ели шукрут. Отравились, но городок красивый, да и не городок он вовсе, а город. Пошли на почту звонить, что, мол, мы тут уже, во Франции, что, скоро, мол, уже и дома будем — в Мэзон то есть Ляфитте.
Дамочка-телефонистка третировала какую-то непонятливую девушку, та все что-то меняла, что-то не так набирала и мешала дамочке спокойно жить. А дамочка — бровки подбритые, тон на личике, причесочка короткая, глазки порочные — хотела и любезничала с молоденьким таким, смазливеньким таким французиком, а девушка мешала, ну и та ее убивала взглядами и презрением. Мы в игре не участвовали, а позвонили да ушли.
Дорога национальная № 4 — узкая, но ровная, дождь над Францией весь день, грузовики с дороги сбивают, а мы себе едем и беседуем или молчим, это когда каждый думает, что его ждет. Но нам и молчать хорошо, потому что ведь едем мы вместе и машина, слава богу, обещает довезти до места.
В Париж въехали неожиданно спокойно, как и положено Марине в который, а мне в третий все-таки раз. Просекли город насквозь и сразу — в магазин, к итальянцам, за едой. Это — Марина, а я бороду отпускать решил, небрит был и противен и в магазин не пошел.
Дома разгружались, ели, звонили. Было уютно, тепло, но нервно. Пришли Миша и Милка, и окунулись все в проблемы детей, которые томятся в Шарантоне и не знают за что, а родители-то их сами туда посадили, иначе бы они сбежали под кайфом куда-нибудь и померли бы где-нибудь или, еще хуже, в преступники бы вышли.
Я Игоря не видел два года, после того как поверил ему и убедил Марину отпустить его на природу, уж очень они рвались с другом на природу, как Лев Толстой почти, да и не он один. Что из этого вышло — понятно. Природа их не приняла, испугала и отторгла, и заменили ее ребята марихуаной да ЛСД. На том до сих пор стоят, хотя воды много утекло и нервов родительских истончилось.
И Испания была, и Англия, и Франция, и у отца один месяц, а воз и ныне там. Спасать надо парня, а он не хочет, чтобы его спасали, — вот она и проблема, очень похожа на то, что и у меня. Хочу пить, и не мешайте. Сдохну — мое дело и т. д. — очень примитивно, да и у Игоря не сложнее. А у Александра то же, но хуже для него, а для родителей чуть проще, можно и пригрозить — он под надзором. Вот как…
Сейчас они там видятся даже, что я считаю большим врачебным идиотизмом. Однако… завтра увидим.
Я наладил аппаратуру. Музыка играет, жизнь идет. До утра — а там увидим.
Поехали в больницу. Похоже на наши дурдома, только вот почище, и все обитатели — вроде действительно больные. Ко мне разбежался кретин в щетине и потребовал закурить. Я дал. Врачи разговаривали часа три.
Главный мне не приглянулся. Марину перебивал и даже уязвлял несколько. Она для него из другого мира, где слава, деньги, весь мир и, конечно, эгоизм и полное равнодушие к судьбе детей вообще и своего, в частности. А она еще в истерике не билась, говорила разумно и сдержанно.
А им откуда знать-то, что у нее внутри, тем более им надо причину болезни установить, и проще всего найти ее в матери и отце, что <лихо> обижали дитю, тепла ему не давали, притесняли всячески и издевались над ним.
У них практики нет — общаться с молодыми наркоманами, да еще из творческой интеллигенции. Однако врач все-таки человек культурный и не хулиганил, и открыто не обижал, меня слушал.
Я вякал вещи верные, и показалось мне, что все очень ясно. Все хотят своего — покоя.
Врачи — избавлением от беспокойного пациента. Покой.
Игорь — избавлением от всех, чтобы продолжать начатое большое дело. Покой.
Родители, чтобы больше не страдать. Покой.
Я — чтобы мне было лучше.
Все — своего и по-своему, потому общего решения найти почти нельзя.
План таков, вернее варианты:
отца уговорить взять Игоря;
взять его к нам;
уговорить все же долечиться. Разделить их и т. д.
Увидели Игоря. Он сидел и что-то калякал, даже не встал. Под лекарствами он — бледный и безучастный, глаз — остановлен, все время на грани слез. Я даже испугался, увидев. Говорили с ним.
Он хочет в Африку, хочет жить у нас, с Александром обязательно, хочет работать, чтобы потом в Африку, все хочет сейчас же и ничего не хочет в то же время. Я пока не могу это описать, и как мать это выдержала, и выдерживала, и будет выдерживать — не понимаю. Но положение безвыходное. Созерцать, как парень гибнет, ведь нельзя. А он-то хочет гибнуть. Вот в чем вопрос. Ушли. И весь остаток дня прожили в печали, ужасе и страхе.
Звонил К. В. Позвали его и друга с женой к Жану, где живет Алеша Дмитриевич. Ели там. В маленьком кафе возле театра много вкусного. Алеша песни пел, я тоже. Костя говорил тосты, пьянел и был счастлив, хвастался большой поэтической и политической эрудицией, намекал на близкие отношения с Мариной, словом выебывался, но симпатично, я ему потакал. Он ловко подводил свою речь к цитатам из стихов и называл Пастернака Борей (как Ильича назвать «Вовчик»), друг его и жена балдели от нашествия знаменитостей и от гордости за высокопоставленного своего друга.
Маринка держалась отлично, а я тоже хорошо. Отвезли Константина домой в отель. Завтра он гос<ударственные> дела будет заканчивать, ему спать надо, а нам необходимо. И завтра много звонков и дел дома, надо мне раб<очее> место устроить. Я ведь работать буду, хочу, намереваюсь. Поглядим, что будет.
Целый день разбирали хлам: почту, журналы старые, уже негодные диски и всякое-разное. Сделали мне рабочее место, установили систему, стало чище и просторней.
У Марины почта колоссальная. В основном все просят деньги: налоги, страховки, помощь, штрафы, гонорары адвокатам, которые что<-то> там писали, отписывались, атаковали, защищались от Турнье и его адвокатов, которые делали то же, только им платит Турнье. Звонки были от журналистов, чтобы делать фото для тележурналов.
Я чихал во время уборки и таскал хлам вниз. Все пошли за едой и за всякой всячиной. Это здесь быстро и время не берет. Только все-таки досадно, что тут всем, а у нас не всем, тут красиво и быстро, а у нас не так чтобы очень. Вернулись да легли, только посмотрели «Айседору» по-американски. Ее играет Ванесса Редгрейв — очень хорошо. Есть там изображение России 1921 года и Есенин, который говорит с английским акцентом, читает стихи, тоже с акцентом, водку пьет, дерется и изображает русского безумца. Революционные солдаты одеты в потертые дубленки и поют «Калинку» с акцентом. Она пляшет в каком-то зале, где висит все, что они знают из лозунгов: «Знание — сила». Плакат: «Убей немца». Портреты Ленина во всех ракурсах, и все красно от кумача. Господи, как противна эта клюква. Стыдно.