Ссылка для двоих: спасти душу демона

Пролог. Константин.

Утро. Квартира на пятом этаже. Второй месяц заточения.

Бездна меня раздери, я ненавижу вторые месяцы.

Первый — это адреналин, новизна, запах чужого мира и возможность трахаться на каждой горизонтальной (и слегка наклонной) поверхности, потому что вокруг наконец-то нет этих надменных морд, следящих за соблюдением субординации.

А второй — это осознание, что мы здесь всерьез и надолго. Что Совет не шутил, когда сказал: «Пока не научитесь контролировать друг друга и не перестанете выкашивать всех, кто попадается под руку, будете гнить в мире смертных».

За окном — Питер. Серое небо, мокрые крыши, и этот их фирменный свет, будто кто-то накрыл город мутным стеклянным колпаком. Клянусь преисподней, я никогда не привыкну к тому, как здесь пахнет. Сыростью, прелой листвой и тоской смертных, которые в такую погоду особенно остро чувствуют, что жизнь проходит мимо. Хотя они правы. Проходит. И очень быстро.

Я стою у окна босиком на холодном полу. Внизу, на карнизе, наглый голубь таращит на меня глаз-бусину. Я лениво показываю ему истинный облик на пару секунд — глаза заполняются чернотой, зрачок вытягивается в щель, клыки чуть длиннее. Демоническая сущность, хаос во плоти. Голубь сваливается с карниза, как мешок с дерьмом, и только у самой земли вспоминает, что умеет летать.

Смехотворцы. Даже испугаться нормально не способны.

За спиной — шорох простыней.

— Ты опять пугаешь птиц? — голос у нее с утра хриплый, сонный и от этого еще более неприличный. Гремучая смесь меда и серы.

— Я их воспитываю, — отвечаю не оборачиваясь. — У них и так мозгов с гулькин хвост, а если еще и на демонов пялиться будут, совсем деградируют. Нам тут вымирающий вид не нужен.

Доминика садится на кровати. Простыня сползает, открывая плечо, ключицу, начало груди. Идеальная картина, которую хочется немедленно испортить — зацеловать, искусань, утащить обратно в постель. И пусть Совет говорит что хочет про «контроль». Но я вижу, как она морщится, поводя лопатками. Демоны меня раздери, опять.

— Спина?

— Погода, — она пожимает плечом, и это движение выходит слишком сдержанным, слишком контролируемым, чтобы я поверил.

Погода. Планеты. Воспоминания. Бездна знает, что именно выворачивает ей сейчас мышцы и заставляет дышать ровнее, чем хочется. Те шрамы — они не просто следы. Они живут своей жизнью. Но Доми скорее язык себе откусит, чем признается, как сильно ей хреново. Она улыбается, даже когда в ней торчит нож. Однажды я проверял. Буквально.

Помню, как тот идиот в баре не расслышал слова «нет». Помню, как я сворачивал ему шею (медленно, со вкусом, давая осознать всю глубину его ошибки), а она сидела в углу, зажимая рану рукой, и сквозь кашель кровью комментировала мои ругательства.

— Костя, «гнилой отросток геморроидального червя» — это перебор, даже для него, — хрипела она тогда, сплевывая алое на пол. — Слишком витиевато. Будь проще. Скажи, что он падаль недожаренная.

Я люблю её. Иногда мне кажется, что это единственная моя настоящая эмоция, за которую меня не вышвырнули бы из любого приличного мира. Хотя... вышвырнули же. За то, что я слишком люблю её и слишком хреново контролирую себя рядом с ней.

Совет был в ярости. Еще бы — три десятка лишних трупов. Те демоны просто шли мимо. Мимо. По своим делам. А у меня в тот момент в глазах горела только красная ярость, и руки сами искали, кого бы еще разорвать за то, что они сделали с ней. Я не разбирал, кто свой, кто чужой. Бездна, я вообще никого не разбирал. Просто рвал плоть, пока вокруг не стало тихо.

А потом они пришли. С приговором.

— Пока не научитесь реагировать адекватно, — сказал главный, глядя на нас как на нашкодивших щенков, — пока не поймете, что мир не крутится вокруг ваших гормонов и привязанностей, будете сидеть в мире смертных. В одной клетке. Безвылазно. Развлекайтесь.

Вот мы и развлекаемся. Второй месяц.

— Есть хочешь? — спрашиваю вместо того, чтобы спросить, как сильно болит. Она все равно не ответит правду. Гордая, как тысяча чертей.

— Хочу, чтобы ты сходил в душ и перестал источать на всю комнату этот самодовольный запах утреннего демона.

— Это запах секса, который мы не повторили, потому что ты дрыхла, как сурок. И между прочим, смертные за такой аромат состояния отваливают. Парфюмеры в очереди стоят.

— Я дрыхла, потому что кто-то полночи шарахался по квартире и гремел холодильником.

— Я искал еду! — возмущаюсь я. — У нас в холодильнике снова живность завелась. Твоя кикимора принесла какие-то корешки, они уже лапки отрастили и пытались сбежать. Я, между прочим, охранял наше скудное пропитание от нашествия флоры.

Доми фыркает и все-таки встает. Простыня окончательно падает на пол. Она идет мимо меня к окну, намеренно медленно, намеренно близко, чтобы я видел, как двигается ее тело, как играют мышцы на плоском животе, как вздрагивает тяжелая грудь при каждом шаге. Провокация чистой воды. Демоница.

Останавливается рядом, смотрит на серый город. Я сую руку в карман, достаю помятую пачку, выбиваю сигарету. Закуриваю. Первая затяжка — всегда самая сладкая. Вкус жизни, пусть и чужой.

Она молча забирает сигарету у меня из пальцев. Прикуривает от моего огня. Затягивается. Выдыхает дым в окно, и он смешивается с питерской моросью.

Одна сигарета на двоих. Запах ее волос, ее кожи, ее дыхания. Мы здесь уже два месяца. Два гребаных месяца в этой сырой клетке, запертые без права вылета. Без права на крылья. Без права на ту самую кровавую рубку, когда внутри просыпается зверь и требует выйти.

И если честно — я начинаю сходить с ума. Не от скуки даже. От того, что здесь она только моя. Полностью. Безраздельно. И никто не придет, не заберет, не прикажет ей быть с кем-то еще, не кинет жребий, не устроит интригу.

Здесь есть только мы.

И этот гребаный город.

И второй месяц заточения.

— О чем думаешь? — спрашивает она, возвращая сигарету. Её пальцы касаются моих.

— О том, что голубь был прав, когда испугался.

— Это почему?

— Потому что я — самое страшное, что с ним могло случиться. А он даже не понял, какое это счастье — просто свалиться с карниза и улететь. У нас, в отличие от него, крылья под замком.

Доми смотрит на меня долгим взглядом. В её глазах — чернота, космос, насмешка и что-то еще, что она разрешает видеть только мне. И боль. Та самая, глубинная, которую она прячет даже от себя.

— Значит, надо чаще пугать голубей, — заключает она. — Чтобы ценили жизнь. И крылья.

Я усмехаюсь и притягиваю её к себе, утыкаясь носом в макушку, вдыхая запах. Шрамы под моими ладонями — я чувствую их даже через кожу. Эти уродские рваные полосы там, где росли её крылья. В плохую погоду они ноют. В хорошую — тоже ноют, просто она молчит. Она не вздрагивает даже сейчас. Терпит.

Или не терпит. С ней никогда не поймешь, где кончается боль и начинается характер.

За окном плачет Питер. В холодильнике доедают друг друга корешки кикиморы. Мы в клетке. И это, мать его, лучшее наказание в моей бесконечной жизни. Потому что клетка — общая.

А наказание... наказание я принимаю. За каждый лишний труп, который лег в тот день. За каждого, кто просто шел мимо и попал под руку. За то, что не уберег её тогда, но смог отомстить так, что в Преисподней до сих пор легенды ходят.

Они хотели, чтобы мы научились контролировать друг друга? Чтобы перестали выкашивать всех, кто приближается?

Пусть попробуют сами контролировать себя, когда в том кого любишь торчит нож, а в глазах — смех сквозь боль.

Смехотворцы.

Глава 1. Доминика

Я ненавижу его мотоцикл.

Нет, вру. Я ненавижу себя на его мотоцикле. Потому что каждый раз, когда я сажусь впереди него, происходит одно и то же. Дорога, ветер, скорость — и его руки, которые, клянусь бездной, живут своей жизнью и не подчиняются никаким законам физики, этики или правилам дорожного движения.