– Похоть – великое зло, – завершала свою речь Бернарда. – Это я точно говорю.

Дон Густаво, не упускавший возможности отпускать в мой адрес свои шуточки, благосклонно относился к моим чувствам к Кларе и к тому, что я добровольно всюду ее сопровождаю. Я приписывал подобную терпимость тому, что он не принимал меня всерьез. Временами он вновь подступался ко мне с предложением за крупную сумму продать ему книгу Каракса. Барсело говорил, что обсудил вопрос со своими коллегами-букинистами, и все сошлись во мнении, что любая книга Каракса ценится отныне на вес золота, особенно во Франции. Я всякий раз отвечал отрицательно, а он в ответ лишь лукаво улыбался. Барсело дал мне связку ключей от своей квартиры, чтобы я мог входить и выходить независимо от того, были ли дома он сам или Бернарда. Мой отец относился к моему увлечению совсем по-другому. Со временем он перестал избегать разговоров, задевавших его за живое. Первым делом он стал выказывать явное недовольство моей дружбой с Кларой.

– Тебе следует общаться не с девушкой на выданье, а с ровесниками, скажем, с твоим другом Томасом Агиларом, которого ты совсем забросил, а ведь он отличный парень.

– Какое значение имеет возраст, если нас связывает истинная дружба?

Более всего меня огорчало упоминание о Томасе, оно било прямо в точку. Я и вправду не виделся с ним уже несколько месяцев, хотя раньше мы были неразлучны. Отец смотрел на меня с осуждением,

– Даниель, ты ничего не понимаешь в женщинах; она играет с тобой, как кошка с мышкой.

– Ты сам не знаешь женщин, – отвечал я с обидой, – тем более Клару.

Наши разговоры на эту тему в основном ограничивались взаимными упреками и обиженными взглядами. Когда не был в школе или у Клары, все свободное время я помогал отцу в лавке, разбирая в подсобке книги, разнося заказы и обслуживая постоянных клиентов. Отец упрекал меня в том, что работа не занимает мои ум и сердце. Я же отвечал, что провожу все время в лавке и не понимаю, на что он сетует. По ночам, тщетно пытаясь заснуть, я вспоминал тот мирок, который мы с ним создали для себя после смерти матери, ручку Виктора Гюго и латунные паровозики. В моей памяти то было время покоя и грусти; реальность, которая начала постепенно испаряться и таять с того раннего утра, когда отец отвел меня на Кладбище Забытых Книг. В один прекрасный день, узнав, что я подарил книгу Каракса Кларе, отец пришел в бешенство.

– Ты меня разочаровал, Даниель, – еле сдерживаясь, сказал он. – Когда я отвел тебя в это секретное место, я сказал, что книга, которую ты выберешь, будет особенной и что ты должен будешь опекать ее и нести за нее ответственность.

– Но, папа, мне было десять лет, это были детские игры.

Отец посмотрел на меня так, словно я вонзил ему в грудь кинжал.

– А теперь тебе четырнадцать, но ты не просто остаешься ребенком, ты ребенок, который считает себя мужчиной. В твоей жизни, Даниель, будет много неприятностей. И долго их ждать не придется.

Мне тогда хотелось думать, что отец просто переживает из-за того, что я провожу слишком много времени у Барсело. Букинист и его племянница жили в мире роскоши, о которой он не мог и мечтать. Мне казалось, отца тревожит, что служанка дона Густаво относится ко мне так, словно она моя мать, и ему обидно, что я позволяю кому-то претендовать на эту роль. Иногда, когда я паковал в подсобке книги или надписывал бандероли, я слышал, как кто-нибудь из посетителей в шутку говорил отцу:

– Семпере, вам бы найти себе женщину, сейчас много миловидных вдовушек в полном соку, понимаете? Хорошая подружка, старина, вносит в жизнь порядок, да и убавляет лет двадцать. Подумать только, всего-то пара сисек…

Отец обычно ничего не говорил в ответ, зато мне эти речи с каждым разом казались все более разумными. Как-то за ужином – к тому времени совместная трапеза превратилась у нас в молчаливое, упорное противостояние – я поднял эту тему. Мне казалось, что, если такой разговор заведу именно я, отцу будет проще говорить на эту тему. У него была приятная наружность, он был аккуратен, и я знал, что многие женщины из нашего квартала поглядывали на него.

– Ты легко нашел себе замену матери, – с горечью сказал он в ответ. – Но для меня это невозможно, и я ничего не собираюсь делать, чтобы что-то изменить.

Со временем намеки отца, Бернарды и самого Барсело на мои чувства к Кларе заставили меня задуматься. В глубине души я понимал: я зашел в тупик, у меня нет никакой надежды, что Клара перестанет видеть во мне мальчика, который на десять лет ее моложе. Меня все больше волновало ее присутствие, прикосновение ее нервных пальцев, хрупкий локоть, за который я придерживал ее во время наших прогулок. Настал момент, когда, стоило мне к ней приблизиться, и я стал ощущать чуть ли не физическую боль. Мое состояние заметили все, и в первую очередь сама Клара.

– Даниель, нам надо поговорить, – стала говорить мне она. – Должно быть, я неправильно вела себя с тобой…

Я не давал ей закончить фразу и под любым предлогом выходил из комнаты. Бывали дни, когда мне казалось, что я вступил в безнадежное и отчаянное противоборство с календарем. Я опасался, что мой призрачный мир, центром которого была Клара, может вот-вот рухнуть. Но мне и в голову не приходило, что это только начало.

ОТВЕРЖЕННЫЕ

1950—1952

7

В день моего шестнадцатилетия я задумал такую глупость, подобная которой ни разу не приходила мне в голову на моем коротком веку. На свой страх и риск я решил устроить праздничный ужин, пригласив Барсело, Бернарду и Клару. Отец не одобрил моего плана.

– Это мой день рождения, – с юношеской жестокостью возразил я. – Я тружусь на тебя все прочие дни в году. Хоть раз сделай по-моему.

– Поступай как знаешь. Предшествующие месяцы моей дружбы с Кларой были особенно странными. Я уже почти для нее не читал. Клара под любыми предлогами старалась не оставаться со мной наедине. Всякий раз, когда я приходил, у нее сидел Барсело, притворявшийся, будто читает газету, или невесть откуда появлялась суетливая Бернарда, бросавшая на меня косые взгляды. Иногда Кларе составляли компанию одна или несколько ее подруг. Про себя я называл их Сестры-Пустоцветы. Отмеченные печатью неизбывной девственной скромности, с требником в руках и полицейской неподкупностью во взоре, они патрулировали пространство вокруг Клары, ясно давая мне понять, что я здесь лишний, что само мое присутствие оскорбляет Клару и весь белый свет. Но неприятнее всех был маэстро Нери, со своей злополучной неоконченной симфонией, Это был расфуфыренный тип, законченный фат и пшют, стремившийся походить на Моцарта, но из-за пристрастия к брильянтину больше напоминавший мне Карлоса Гарделя[14]. Если в нем и было что-то от гения, то разве только дурной характер. Он беззастенчиво стелился перед доном Густаво и флиртовал на кухне с Бернардой, заставляя ее хихикать, одаряя дурацкими пакетиками засахаренного миндаля и щипая за задницу. Короче, я его смертельно ненавидел. Неприязнь была взаимной. Нери носился со своими партитурами, высоко задирая нос, глядя на меня как на приблудного щенка и всячески противясь моему присутствию.

Мальчик, не пора ли тебе сесть за уроки?

– А вам, маэстро, не пора ли закончить симфонию?

В конце концов я перед всеми ними пасовал и уходил, побежденный, с опущенной головой, жалея, что не обладаю острым языком дона Густаво, чтобы поставить на место этого зазнайку.

В день моего рождения отец зашел в пекарню на углу нашей улицы и купил самый лучший торт. Он молча накрыл на стол, выложив серебряные приборы и поставив парадный сервиз. Зажег свечи и приготовил на ужин самые мои любимые, как он считал, блюда. Весь вечер мы и словом не перекинулись. Когда стемнело, отец удалился к себе, облачился в свой лучший костюм и вернулся с обернутым в блестящую бумагу свертком, который положил на столик в гостиной. Это был подарок. Он сел за стол, налил себе бокал белого вина и стал ждать. В моем приглашении было указано, что ужин состоится в восемь тридцать. В девять тридцать мы все еще ждали. Отец с грустью смотрел на меня и молчал. Я весь кипел от злости.

вернуться

14

Знаменитый аргентинский исполнитель танго