Исаак Башевис-Зингер

Тени над Гудзоном

Глава первая

1

Вечером на новой квартире Боруха — или Бориса — Маковера собрались гости. Борис Маковер переехал в многоквартирный дом, напоминавший ему Варшаву. Там был огромный двор и два корпуса. Один из них выходил на Бродвей, а другой — на Уэст-Энд-авеню. Окно кабинета (или студии, как называла его дочь Анна) выходило во двор, и, когда Борис Маковер выглядывал из него, ему могло показаться, будто он в Варшаве. Внизу всегда было тихо. Там находился садик, окруженный штакетником. Днем солнце карабкалось на противоположное здание. Иногда дети играли и бегали по асфальту. Из трубы поднимался дым. Птички перелетали с крыши на крышу и щебетали. Не хватало только, чтобы появился старьевщик с мешком тряпья или фокусник с попутаем и шарманкой. Этот двор был частным владением посреди общественной территории. Кусок Европы посреди Нью-Йорка. Когда Борис Маковер смотрел вниз, во двор и прислушивался к его тишине, его покидала американская порывистость, и он мыслил по-европейски — неспешно, витиевато, погрузившись в юношескую тоску.

Но достаточно было пройти гостиную, чтобы услышать шум Бродвея, поднимавшийся сюда, к четырнадцатому этажу. Когда он стоял здесь и смотрел на легковые автомобили, автобусы, грузовики и вслушивался в рычание Бродвея, доносившееся из-за железной решетки, мысли его обретали стремительность. Он вспоминал обо всех своих делах, тут же принимался кому-то звонить, чтобы договориться о встрече. День становился слишком коротким, а ему все хотелось продолжать расчеты, делая автоматической ручкой пометки в записной книжке. Борис Маковер каждый раз вспоминал библейский стих: «Не в шуме Господь».[1]

Но когда на улице идет снег, даже Бродвей становится уютным. К тому же зимой окна закрыты, загорожены венецианскими ставнями, завешены гардинами. Борис Маковер заранее пригласил на обед свою дочь Анну и зятя Станислава Лурье, а также спасшегося от гитлеровского уничтожения Германа Маковера, сына его брата. Герман поехал из Польши помогать лоялистам в Испанию, а позднее перебрался в Алжир. Оттуда Борис Маковер перетащил его в Америку. Присутствовали не только родственники, но и профессор Шрага, Герц-Довид Грейн, доктор Соломон Марголин — товарищ Бориса Маковера еще по тем временам, когда они оба учились в Гурской ешиве,[2] а также доктор Цодек Гальперин и его сестра Фрида Тамар. Перед едой Борис Маковер надел ермолку и омыл по обычаю руки, омыла руки и Фрида Тамар, вдова немецкого раввина и ученая женщина, написавшая на английском языке книгу о роли женщины в иудаизме. Остальные вели себя как безбожники. Борис Маковер был вдовцом. Трапезу приготовила Рейца, родственница, которая вела хозяйство Бориса с тех пор, как двадцать три года назад умерла его жена. Она сопровождала Бориса Маковера во всех переездах и скитаниях: из Варшавы — в Берлин, а после того, как к власти пришел Гитлер, — в Париж, в Касабланку, в Гавану, а потом — в Нью-Йорк.

После обеда все пошли в гостиную. Борис Маковер обставил квартиру в своей особой манере, как когда-то в Варшаве, а потом в Берлине: тяжелой мебелью красного дерева, жирандолями, диванами и стульями, обитыми плюшем и бархатом и снабженными покрывалами с бахромой. Он уже накупил в Америке множество святых книг, а также всяческие предметы еврейской традиции: ханукальные светильники, часы с еврейскими буквами вместо цифр на циферблатах, пасхальные блюда, подсвечники, подносы, короны и указки для Торы, которые вешают поверх чехла свитка. Одну комнату он обставил как маленькую синагогу: там были аронкодеш и бима[3] с надписью «Шивиси».[4] Там висели два медных канделябра. Поменяв в молодости имя с Боруха на Борис (из-за торговых дел), от еврейства он не уходил никогда. Гитлеровская бойня пробудила в Борисе Маковере былую набожность. По утрам он молился, надев талес и филактерии.[5] Он больше не пропускал предвечерней молитвы. В Вильямсбурге он отыскал ребе, к отцу которого когда-то ездил его отец, реб Менахем Маковер. Борис Маковер еще помнил ежедневный лист Гемары.[6] Сейчас в гостиной он повторял поговорку ребе, построенную на игре слов из трактата «Бава батра».[7] Суть этой поговорки состояла в том, что евреев так и так бьют, поэтому пусть они хотя бы остаются настоящими евреями, а не ассимиляторами.

Доктор Соломон Марголин скривился:

— У тебя, Борух, получается, что если не придерживаешься строгостей, установленных всеми без исключения ребе, то ты уже ассимилятор. Поверь мне, если бы учитель наш Моисей воскрес и увидел всех этих вильямсбургских[8] пройдох, он бы на них наплевал, на этих назойливых чернохалатников. Вспомни, Моисей был египетским принцем, а не каким-то там пейсатым чучелом. А если верить Фрейду, он вообще был египтянином.

— Замолчи уже, Шлоймеле, замолчи. Фрейд был еще тот паскудник, прямо-таки немец. Об учителе нашем Моисее мы знаем только то, что сказано в Торе.

— У Моисея было две жены. Одна — дочь медианского священника, а другая — просто негритянка. Здесь, в Нью-Йорке, ему бы пришлось жить с ней в Гарлеме…

— Шут. Не давай воли языку. Что мы знаем о древних временах? У каждого поколения свои вожди.

— Тебя убеждали, что еврей должен быть горбатым и нюхать табак, и это так и застряло в твоем мозгу. Для тебя еврейский народ — это польские хасиды, носившие кацапские кафтаны и хватавшие остатки еды со стола у ребе.[9] А что с евреями в Испании? Что с итальянскими евреями? Разве Имануэль Римский[10] не был евреем? А рабби Моше-Хаим Луцатто?[11] А Яшар из Кандии?[12] А рабби Арье из Модены?[13] Знай ты хоть немного историю, не стал бы таким фанатиком.

— История, шмория. Все это не стоит облупленного яйца. Я знаю одно: наши отцы были евреями целиком и полностью, мы уже евреи наполовину, а наши дети… Я лучше и говорить не буду. Если еврейские парни могли стать гэпэушниками и расстреливать людей, то это уже конец света. Надо надорвать одежду и сидеть шиве,[14] — но не семь дней, а всю жизнь.

— Ну и сиди себе шиве, еврейства твоего отца или деда больше нет. Это мелкий эпизод в еврейской истории.

— Еще есть и еще будет! — вскричал Борис Маковер. — Я только вчера купил святую книгу, которую ешиботники напечатали в Шанхае. Они голодали и печатали святые книги. Бежали от Гитлера и от Сталина и в то же время успели напечатать книгу ибн Адерета.[15] И где? В Китае. Я клянусь тебе, Шлоймеле, что и через тысячу лет после того, как забудут всех этих умников, о которых ты говорил, будут изучать Гемару с трудами тосафистов.[16]

— Ну, если ты клянешься, то и говорить нечего.

Эти речи и препирательства продолжались в различных вариациях при каждой их встрече, но ни Борис Маковер, ни его гости от этих споров не уставали. Зимний вечер только начался. Из семи присутствовавших мужчин пятеро были без женщин. Соломон Марголин, который был доктором медицины, двадцать лет назад женился в Берлине на немке. Но в тысяча девятьсот тридцать восьмом году она ушла от него к нацисту и взяла с собой их маленькую дочурку Мици. Жена профессора Шраги погибла в Варшавском гетто. Герман до сих пор не был женат. У Герца Грейна как раз была семья, но он принадлежал к числу тех мужчин, которые, идя в гости, не берут с собой жену. Он сидел на шезлонге и беседовал с Анной, дочерью Бориса Маковера и женой Станислава Лурье. Грейн доверительно шепнул ей: