— Нет, но…

— Знаю, профессор, знаю. Знаю все, что вы мне ответите. Но что последует из этих ответов? Ни вы, ни я не бывали на небе. Для всякой сферы знания необходимы эксперименты, и поэтому-то, профессор, я пришел к вам. Я ухожу из этого мира, и если я и дальше останусь личностью и сохраню память, то сделаю все возможное, чтобы вступить с вами в контакт, чтобы подать вам какой-то знак. Если пройдут две недели, профессор, а вы обо мне не услышите, это будет знаком того, что либо меня нет — а тот, кого нет, не может сдержать слова, — либо у меня нет сил и возможностей подать знак о себе…

— Ну-ну! Не делайте глупостей! — поспешно сказал профессор Шрага. При этом было видно, что эти слова дались ему с трудом. Они как будто сбились в один комок безо всяких промежутков между ними. Лицо профессора покраснело.

— Профессор, я буду говорить с вами с полной откровенностью. Я пришел к вам не затем, чтобы спросить совета. Вы, конечно, ученый, но, когда речь идет о личных делах, один человек ничему не может научить другого. Вот сейчас, когда мы сидим здесь, кто-то совершает самоубийство, и никто не может его остановить. Я всегда знал, что мой конец будет таким. У каждого человека своя судьба, которой невозможно избежать. В это я верю. Перед тем как жениться на Анне, я собирался покончить жизнь самоубийством, потому что моя семья погибла от рук нацистов, а жить одному для меня не имело никакого смысла. Но вдруг подвернулась Анна. И снова началась какая-то жизнь. Я даже удивлялся: неужели моя судьба совершила поворот и изменилась? Обычно судьба не меняется. Теперь, когда Анна ушла так неожиданно и так страшно, не предупреждая и толком не попрощавшись, когда стало ясно, что вся наша совместная жизнь была какой-то шуткой, я понял, что тогда лишь получил отсрочку приведения моего приговора в исполнение. В Америке есть такие люди, которых приговаривают к смертной казни, но они сидят в тюрьме Синг-Синг годами, пока их не отправят на электрический стул.

— Нет, нет, не делайте этого! Не делайте этого! — снова поспешно заговорил профессор Шрага. — Нельзя убивать самого себя… Какая тут хитрость? Берут нож и… Это не решение!

— Я читал Шопенгауэра. Только сегодня заглядывал в его эссе. Мировую волю, — говорит он, — нельзя убить. Но я и не хочу убивать мировую волю. Хочу только положить конец собственным бедам. Приведу пример, профессор: скажем, у меня дома есть радиоприемник, и он так орет, он поднимает такой шум, что я глохну. Предположим, я не могу выключить этот радиоприемник. Те, кто был во время войны в Советском Союзе, знают, что есть такие радиоприемники. Вешают людям в квартиру квадратную коробку, и она болтает целый день, ведет коммунистическую пропаганду. Нельзя даже вздремнуть. Надо слушать весь день и весь вечер о величии товарища Сталина и о том, что он делает ради построения социализма. Так вот, мне известен случай, когда какой-то человек взял топор да и расколотил эту квадратную коробку или что бы это там ни было. За такое ссылают в Сибирь, но он не мог больше выносить всей этой лжи. Он, этот человек, сидел у себя дома голодный, оборванный и замерзший, а квадратная коробка все время рассказывала ему о том счастье, которое Сталин принес русскому народу, и о том, как горька судьба рабочих в капиталистической Америке. Ну этот человек и расколотил квадратную коробку и тем самым положил конец. Только чему он положил конец? Не сталинизму и не сталинистской лжи. Миллионы других квадратных коробок продолжали орать на всю Россию. Но он, этот человек, хотел спасти свои уши, свой мозг. А может быть, он хотел поспать часок? Меня при этом не было…

— Чудесный пример… Если бы Шопенгауэр мог об этом услышать! На самом деле…

— Видите ли, я по профессии адвокат, а не философ. Однако я всегда любил заглянуть в то, что, как говорится, написано мелкими буковками. Понимаю, понимаю. Человек может убить себя, но он не может убить жизнь. Тем не менее, когда человек находится в отчаянии, он хочет не улучшить мир, а положить конец своим собственным страданиям.

— Да, но… тем же самым топором он мог бы, наверное, убить какого-нибудь комиссара… Хотя я лично против таких вещей.

— Ну а если бы он убил комиссара, то что? На место каждого комиссара есть десять тысяч кандидатов в комиссары, и каждый из них, возможно, еще больший мерзавец, чем тот мерзавец, который уже комиссар. Именно потому, что он, этот комиссар, уже сидит в кресле, а они только хотят в это кресло усесться. Таков, профессор, смысл моей истории о квадратной коробке. Моя теория состоит в том, что никого и ничто невозможно убить, кроме себя самого…

— И себя самого тоже нельзя убить!

— А я хочу попробовать. Если убить себя невозможно, то что я от этого потеряю? Хуже, чем здесь, мне уже нигде не будет.

— Тайна страданий неведома.

— Какая тут может быть тайна? Зачем Богу — если есть Бог — было нужно, чтобы шесть миллионов евреев умерли жуткими смертями? И зачем надо было сжигать детей? О взрослых можно сказать, что они грешили или что Бог хотел их испытать. Но что с теми малышами, головки которых разбивали немецкие офицеры? Что с теми детьми, которые умерли от голода? Что с теми отцами, которым пришлось рыть могилы для самих себя и для своих детей, пока вокруг них стояли нацисты и громко смеялись? Зачем все это понадобилось Богу? Поверьте мне, профессор, что прежде чем отцы достигали этой последней ступени, им приходилось пройти все круги ада…

— Да, я знаю. Это тайна, тайна. Но почему Бог виноват в том, что людям хочется быть злодеями? Он ведь им дал свободу выбора между добром и злом…

— У малышей нет свободы выбора между добром и злом.

— Их души уже неведомо где.

— Где же они? Я тоже хочу это знать. У меня тоже было двое детей, и они погибли. Если они где-то существуют, я хочу их видеть…

— Мы всё увидим… Когда придет время… Если будем этого достойны…

— Я хочу увидеть уже сейчас. У меня осталось, может быть, еще лет двадцать жизни. Для Бога это меньше мгновения. Но для меня это много. Слишком много. К тому же я не могу устроиться здесь, в этом мире. Меня удерживало в нем только одно обстоятельство. А теперь, когда этого больше нет, я хочу уйти туда, где пребывают мои дети…

— Нет, нет. Не делайте этого! — Профессор морщился и изгибался, как будто все у него внутри разрывалось от боли. — Невозможно убежать… О, если бы это было возможно!..

— Это возможно, профессор. А если нет, то вдруг я буду существовать в другом мире, среди людей получше. Здесь мне уже надоело. Мне здесь просто нечего делать… Я, так сказать, закончил здесь все свои дела. Так сказать, уплатил все подати…

Глава седьмая

1

Мысли стали словами, слова стали делами. Казалось, они только что говорили о поездке, и вот они уже едут. За окном проносились осенние пейзажи, желто-серые, наполовину скрытые туманом, погруженные в задумчивость, которая была стара как этот мир. Грейну казалось, что само небо удивляется: откуда я взялось? Кто меня подвесил над землей, как полог? И откуда взялись все эти деревья, реки, леса? Все удивлялось вместе с ним, с Грейном: каждая ветка, каждая пылинка на окне, каждый дымок, поднимавшийся из трубы. Какая-то птица как будто пыталась некоторое время лететь наперегонки с экспрессом, но скоро отстала.

Грейн глубоко вздохнул. Как все это удивительно: сидеть в мчащемся поезде, видеть небо, а при этом рядом с тобой другой человек — человек противоположного пола — тайна по имени Анна. Пребывание в поезде разъясняло загадку времени. Время перематывается, как свиток. Не просто, как свиток, а как свиток Торы, который перематывают во время Симхас-Торы[78] после того, как прочтут «Зойс а-брохо»[79] и возвращаются к «Брейшис».[80] Проносятся недельные разделы, быстро перематывается пергамент. Вот книга «Дворим», вот книга «Ба-мидбор», а вот уже и книга «Ва-йикро»…[81] Все двигается, все перематывается, и все остается на месте: каждое слово, каждая буква и каждый знак. Ну а что написано о нем, о Грейне, в этой святой книге? И был муж, имя которого Грейн. И муж сей оставил жену свою, детей своих и дела свои и поехал во Флориду с женой ближнего своего, и думал он в безверии своем, что нет ни Бога, ни закона, ни наказания, но все случайность и хаос. Однако дни его на земле были уже сочтены, и дальновидные уже заранее читали его некролог и видели надгробие на могиле его и траву, выросшую на ней. И в слепоте своей он полагал, что счастье его будет длиться вечно…