Холодное лезвие прикоснулось к тыльной стороне запястья руки, надавило, и медленно, аккуратно пошло к локтю. Вместе с болью Аня чувствовала, как маленькие капельки крови выступают на краях надреза. Не останавливаясь, она продолжала вести острие по руке к локтю.
Проведя до конца, она снова дотронулась лезвием запястья у кисти руки, и нажав сильнее, не спеша повела его по руке. Горячие капельки выступают; на средине запястья, словно проскользнула маленькая змейка — потек ручеек крови. Третий надрез, четвертый, пятый…
Стало легче, потом больнее — снова легче, опять больнее. Казалось, уже ничего не поможет. Не будь тьмы, стены этого мертвого здания увидели бы мокрое лицо Ани, но и без того было все понятно. Теперь не она, а тьма прислушивалась к Ане — к ее всхлипам и стонами. Терпеть не было сил. Сердечная боль напористо вырывалась из груди.
Часть 3. Холодное воскресенье августа
А это часть третья,
и здесь вы меня… Достали уроды!
В мореске — раз, два, три, и adiós.
Вот тебе название:
«Следует считать неизлечимым!»
Тук-тук. Ты слышишь?
Знаешь чей это звук?
Нет-нет, это не пустое.
Это моего сердца стук!
Тук-тук. Ай! Не трогай!
Это моей жизни звук!
Оно бьется, послушай!
Оно ранено; оно вот тут!
«Тук-тук» — слез моих стук.
Не трогай! Пускай текут!
Если сердце не спроста тут,
То может слезы… А! Забудь!
Из ранних записей Воскресенской Ани
Холодное воскресенье августа
По улице Каменной проносились водяные стены из дождя, поднимаемые и толкаемые властолюбивым, деспотичным ветром. Словно неприкаянные призраки, они перелетали с места на место, вереницей устремившись куда-то вниз по улице. Пропадают там навсегда, но появляются новые, такие же фантомы из дождя, чтобы как и прежние, спуститься вниз вдоль невзрачных угрюмых домов и растворится там, в небытие — им, из небытия пришедшим.
Улегшись на широкий подоконник и открыв окно, Аня дымила медленно сгоравшей от сырости сигаретой, посылая вслед глухим призракам свое немое послание. Сигарета, тлея при каждой затяжки, приятно шипит и потрескивает своим оранжевым угольком; дым обволакивает легкие и горлом медленно вылетает в окно, но сделав рывок, мчится вдаль без цели, и не нагнав ничего, растворяется в воздухе. Часто ветер врывается в окно и не дает дыму выбраться наружу, толкая вглубь помещения, смешивая его — невидимого, со слабым запахом кофе.
— Ты окурки только в окно выбрасывай, хорошо? — Донеся запах табака до Николая, сидящего в подсобке с книгой и остановившегося на: «…Он запределен всему сущему и существует вне слов и мышления; ясно же и истинно открывается Он только тем, кто отправившись от всего как чистого, так и нечистого и пройдя все ступени божественных совершенств, оставляет все божественные звуки, озарения, небесные глаголы и вступает во Мрак…»
— Дебил, — хмурясь проговорила Аня и выкинув окурок в окно, закрыла его оборотом ручкой вниз. Направившись к стойке, Аня, обогнув ее, прошла через проход во внутреннюю часть, где снизу, на нижних ярусах стойки стоял радиоприемник. Он располагался напротив дверного проема подсобки. Подойдя, Аня беззастенчиво включила приемник. Из динамика послышалось слабое бормотание диктора. Заметив Аню, Николай раздраженно сказал:
— Совсем то не наглей. И курить здесь нельзя. На улицу выходи.
— Что читаешь? — поинтересовалась Аня.
— Не важно, — раздраженно отрезал он.
— А-а! — ухмыльнулась она. — Все готовишься. Слушай, я тут подумала… Ты же все равно свалишь как все эти трусы. Я возьму тогда пару бутербродов, — открыла она витрину с внутренней стороны. — Не наелась. Жрать, капец как охота. Я же говорю: больше суток не ела. — Достала она четыре бутерброда.
— Ну не наглей, а! Девочка, закрой витрину. Положи…
— Меня Аней зовут, не девочкой, понял? — вспыхнула она. — Тебе что, жалко что-ли? Зачем тебе там деньги нужны? Я сирота теперь. Мне можно. — Взяла тарелку, кинула на них бутерброды и пошла к микроволновке.
— Ты на сколько ставишь, чтобы горячие были?
— Мда уж… — как обреченно выдохнул Николай. — Похоже, большинство проблем ты сама себе создаешь.
— Ты прав. Так оно и есть. Так на сколько?
— На две ставь. Ты же любишь, чтобы как из преисподни, — пошутил он на свой лад.
Аня поставила две минуты, подошла к радиоприемнику и присев на корточки стала крутить катушку диапазона. Все это время Николай наблюдал, как Воскресенская бесцеремонно, по-хозяйски делает что вздумается, не обращая на него ни малейшего внимания. Конечно, она обиделась на него, и тем самым, скорее всего, мстила, за пол года не плохо разобравшись, что он не станет прогонять ее. Чтобы это случилось, надо сделать нечто совсем особое: больше, чем покурить в помещении, нагло залезть в витрину и управляться с чужим радиоприемником, как со своим.
Но дело не в том, что Николай своим отказом помочь Ане обидел ее и это пробуждало в нем некоторое угрызение совести, от чего попускал ей делать, что вздумается. Нет, совесть его не коробило, но слабый, почти незаметный осадок все же образовался. Что-то чуть слышно шептало в нем, что Соболев не совсем правильно поступил, то есть в целом все верно, но так, как это было сделано, делать было нельзя. Но всякий осадок сползает со стенок, чтобы уплыть на дно, которого не увидит ни один даже самый зоркий глаз. Даже не в том дело, что в своих мечтах Николай уже был не здесь, а там — где-то на севере его душа уже отреклась раз и навсегда от этого тленного мира, чтобы вступить в никому неведомый Мрак.
Он прекрасно осознавал, что Аня на самом деле нравится ему; даже более — по-своему Николай любит ее, и хотя за два с лишним месяца отсутствия Ани в городе о ней не вспоминал, зато порой замечал, что кофейня без девочки словно закостенела или умерла; воздух застоялся и дышать стало сложнее, будто помещение покинула какая-та душа, прежде придававшая жизнь этому мелкому заведению. Этой живой душой была Аня — душой своеобразной и со сложным характером, зато живой, очень живой душой, на столько, что создается впечатление, что эту жизнь можно обонять или незримо прикоснуться чувствами.
Когда Аня нашла подходящую волну и из динамиков послышались звуки электронных гитар и барабанных ударов, брякнула микроволновая печь, оповещая, что ее бутерброды горячие что надо.
— Вот это пойдет, — сказала она и сделала заметно громче, а потом поднявшись, обернулась к Николаю довольно улыбаясь. — Так лучше. В монастыре еще начитаешься, а в приюте, я слышала, ничего такого нет. Все лучше детям, — сказала она смеясь и полезла в микроволновку.
Под ритм музыки, Аня, сидя за столом, как танцуя водила плечами из стороны в сторону; из набитого рта доносились неразборчивые мычания. Но как только она взялась за последний бутерброд и собралась его съесть с тем же аппетитом, что и прежние, динамики убавились в громкости.
— Эй! — обернулась она. Николай как раз поднялся из-за стойки, оставив звук приемника еле слышным. — Нет, кофе не хочу. Сделай мне лучше чай. Или что там у тебя еще есть?
Не обращая внимания, Николай пошел в подсобку.
— Постой, Коль! — окликнула она. Соболев обернулся посмотрев на нее скучающим видом. — Хоть в чем-то ты же можешь мне помочь?
— Не знаю, — пожал он плечами. — Говори.
— Мою собаку закрыли в животном приюте, который в деревне. Мне ее могут не отдать, так как я… — задумалось Аня. — Короче, я ведь еще не совсем взрослая, но Астра моя, — сделала она ударение на «моя». — И она принадлежит мне. Поможешь?
Николай развернулся и пошел в подсобку.
— И здесь тебе сложно? — бросив бутерброд, вскочила Аня. — Да какой же ты христианин, урод? — зашагала она к стойке. — Я читала вашу книгу, когда лежала в больнице, и он вам говорил… — зашла за стойку. — Я не помню точно, — подошла к проему подсобки, где Николай уже уселся за свой стул, — но можешь посмотреть. Там про овец и козлов, то есть про людей, которых он поделил надвое. И одним говорит, чтобы в царство шли, потому что он есть, пить хотел и что-то там еще… Болен был там… в тюрьме сидел… А они его спрашивают: когда это было? А он отвечает: кому из людей помогли, тогда и мне помогли. Понял? А ты козел, потому что козлы никому не помогают и он их в огонь послал. И ты туда же. Урод!