Он не был… Нет, он был! Но чем? Необходимо найти нужное слово. Как трудно не знать, кто ты. Ничто не может быть хуже.

Женщина ударила по больному месту.

— Как твое имя, чужестранец? — спросила Навсикая.

— Ирвинг Спагетти, к вашим услугам, — немедленно ответил Одиссей.

Герой готов был язык себе откусить. Но от привычки лгать не так просто избавиться. Даже сейчас, говоря с этой милой, искренней девушкой, он не мог сказать правду. Глупо, конечно, хотя, может, оно и к лучшему.

И Одиссей опять подумал, что сама по себе игра не так и сложна. Вот только играть в нее снова и снова, не в силах вспомнить, что было в первый раз… Что же тогда случилось, в первый-то раз? Допустим, он правильно понимает условия игры, хотя вспомнить их все равно не может. Да, более или менее правильно…

Или это было во второй раз?

Навсикая. Все еще стоит тут и все так же хороша. И что он, интересно, должен с ней делать?

Воспоминания о жизни с Навсикаей нахлынули внезапно. Маленькая, со вкусом обставленная квартирка в деловом центре Феакии. Разрешение пользоваться папочкиной колесницей — не парадной, конечно, не той, что для торжественных выездов… Вероятно, все остальное придет позднее. Во всяком случае, обычно так и получается. Как он, к примеру, за Навсикаей ухаживал? У них, наверное, были свидания? Какие слова он ей говорил? И как быть с Пенелопой?

Внезапно Одиссей ощутил тревогу. Да, здесь он в безопасности. Здесь, в теплой, уютной квартирке, рядом с Навсикаей… Однако платили ему вовсе не за это. Где-то герой сошел с истинного пути.

И все это, разумеется, было до того, как в городе появился чужеземец. Ибо когда он появился — о, эта зловещая фигура с волынкой, с кошмарной волынкой (извините, я хочу быть беспристрастным рассказчиком, но кровь моя вскипает при одной только мысли о чужеземце, и я не стыжусь того, что сказал, — иначе нарушится ход моих мыслей) — и все изменилось, никогда ничего уже больше не было, как прежде. Не сказать, чтобы мы этого ждали. Особенно после проклятия лесных карликов… Впрочем, я забегаю вперед.

Вначале был Одиссей, давайте не забывать — что не так-то просто здесь, в вонючей яме, среди гниющих рыбьих голов и вони разлагающихся трупов. Но мы выдержим, мы и наши товарищи, должен же кто-то рассказать эту историю, ибо молчание наше вопиет к небесам. Почти никто не знает, что Навсикая была матерью Одиссея. Собственно, именно поэтому из их романа так ничего и не вышло. И тут все заслоняет фигура Эдипа. Одиссей вовсе не так умен, как гласит молва. Да и Афина никогда не отличалась тем аскетизмом, который ей приписывают. Люди просто не осмеливались болтать о ней. Важнее всех на самом деле Харон. Большую часть времени люди проводят с ним.

— Харон! Ты здесь?

— Я здесь. Вижу, что и ты все еще здесь. По-прежнему пытаешься разоблачить богов?

— А кто сказал, что я не должен этого делать?

— Ты волен поступать, как пожелаешь. Тут никаких сомнений быть не может. Но и сомнения бывают разными. Одни нам полезны, в других и вовсе нет проку.

— А как быть с тем, что я сомневаюсь в богах?

— Они сами того хотят.

— Боги?

— Разумеется. Боги — олицетворения самосознания. Они ищут скрытые мотивы твоих поступков. И не верят, что ты знаешь, кто ты и что ты. А мы сомневаемся, что они о себе-то хоть что-нибудь знают. Боги — кучка безработных чужаков. Вот они и ищут, чем бы заняться.

Есть что-то бесконечно притягательное в земле мертвых, не правда ли? Как приятно изнывать от скуки в каком-нибудь очаровательном унылом уголке. Или даже безобразном.

— Тон твой должен изображать иронию?

— Да нет, зачем. Когда живешь в античном мире, нет даже телевизора, чтобы убить время. На нашей барке — той, на которой мы перевозим умерших, — телевизор есть. В салоне. Но показывают там только сцены у смертного ложа. Самые знаменитые кончины.

Основная драма жизни умершего заключается в том, как он умер. Эта тема волнует всех и каждого. Вы легко привлечете внимание покойника, рассказав, как вы умирали, — ему это более чем любопытно. Однако сильнее всего интересует усопших их собственная смерть. Ирония судьбы: умершие никогда ее не помнят. Не помнят своего последнего вздоха. Они забыли, каково это вообще — дышать…

Но к чему я, собственно? Все, что сказано выше, — бессмыслица. Мы хотим поговорить о любви и ревности. Это, наверное, ближе к делу. Разве нас интересует, что будет после смерти? Забавно, не правда ли? Может, мы должны вместе с умершими перевозить и паломников? В одной барке, рядом, и Харон у руля.

Я — наблюдатель. Я наблюдаю за погодой. Сначала погода приходит ко мне и лишь потом — к остатку моих людей. К остатку, к останкам — здесь эти понятия смешиваются, но, по-моему, я понимаю, о чем говорю. Я хочу сказать, что наблюдатель — первый, кто видит настроение. Видит условия для грядущей смены настроения. Присутствует при появлении элементов, создающих настроение.

Он видит, как ниоткуда налетает сухой горячий ветер, принося с собой скуку и опустошенность. Поговорите о дерзости гордых! Задача наблюдателя наблюдать и отстукивать новости ключом коротковолнового передатчика. Передавать их миру, своему миру, собственному «я», которое он ищет и не находит.

Одиссей спрятался в кустах на берегу, когда началось японское вторжение в Юго-Восточную Азию. Из своего лагеря герой легко мог видеть весь пролив. И когда японский флот продефилировал мимо, он схватил передатчик:

— Беда идет! Там четыре линкора и куча других кораблей.

Наблюдатель поднимает тревогу в случае опасности, а когда опасности нет, он, возможно, отстукивает тем же ключом свои мысли. Быть может, даже отключает питание, чтобы не расходовать энергию зря. Поскольку обращается только к себе.

Но если говоришь сам с собой, зачем тогда передавать про эти корабли? Да затем, что надо держаться за какое-то подобие реальности. Одиссей поклялся не сдаваться судьбе.

Представьте себе божественного наблюдателя, следящего за погодой. Точнее, даже не за погодой, а за сопровождающими ее видениями. Как будто он — последний в мире живой человек и ведет разведку для тех, кто придет потом. Но так ли это?

Есть и еще одна возможность. Вдруг он просто остался один и спятил от одиночества, как Кевин Костнер на заброшенной западной заставе?[101] Армия не прислала ему подмоги, ведь, насколько нам известно, никакой армии нет, нет никого, кроме К. К. Он одинок, он видит сны, и иллюзии владеют его сознанием. Голоса сирен — это тоже в каком-то смысле погода.

Когда приходит такая погода, надо привязать себя к мачте, к кухонной плите, если нет мачты, или даже к аутригеру, если нет ни того, ни другого. В любом случае узлы должны быть как можно хитрее, чтобы когда вы, обезумев, захотите развязать их и пойти к этим прекрасным женщинам с рыбьими хвостами, вам потребовалось бы как можно больше времени. Освободиться сразу не удастся, веревки — штука прочная. И тогда вы начинаете проклинать себя, того человека, чья недавняя предусмотрительность послужила причиной вашей теперешней беспомощности. Именно сейчас, когда вам так хочется, когда вам надо, когда вы должны немедленно освободиться и умчаться с ними, с прекрасными сиренами бледно-зеленого моря! Вы рветесь изо всех сил и пытаетесь разорвать свои путы, вы разрезаете их…

Точнее, разрезали бы, если бы не ваша проклятая предусмотрительность — ведь вы поспешно убрали подальше все ножи, все косы и серпы, все бритвы и крючки для штопки, даже кусочки металла и битого стекла, которыми обычно завален двор. Теперь до них не дотянуться, надо развязывать все узлы по одному. Вот что случается, когда погода приносит с собой голоса сирен. Но вы здесь, и вам надлежит следить за кораблями. И за погодой. А иногда поднимается волнение, и вас волнует любовь, а то и деньги. И неважно, как далеко вы уплыли, неважно, как одиноко вам на пустынном острове, с вас все равно требуют денег.