– Договаривай, – обронил Юлиус.

– Так вот, дорогой дядюшка, вы теперь пришли в себя. И вы не один: вам и без меня будет куда менее одиноко, чем все последние годы…

– Ты хочешь уехать, – перебил его Юлиус.

– Я вам здесь не так уж необходим, а там был бы полезен.

– На Берлин мне плевать! – заявил граф. – Я не хочу, чтобы ты меня покинул.

– Однако же дела требуют этого, – настаивал Лотарио.

– Нет такого дела, которое бы того стоило, – отвечал Юлиус. – Если так, что ж: я достаточно болен, чтобы подать в отставку. Ты мне дороже, чем должность посла.

– Мой милый дядюшка, – сказал Лотарио, – я глубоко тронут вашей добротой, но подобной жертвы принять не могу. Разрешите мне повторить вам, что этот отъезд абсолютно необходим. Впрочем, я буду отсутствовать не более двух недель.

– Но ты нужен мне здесь. Уж если тебя так заботит посольство, то скажи: каким образом оно сможет без тебя обойтись?

– Господин Самуил, за последние три месяца оказавший нам столько услуг, теперь достаточно в курсе дела, чтобы занять мое место, на котором он окажется еще более полезным, чем я сам.

– Ну, Самуил, ты хоть уговори его, – попросил Юлиус. – У меня ведь мало сил для борьбы, и они уже истощились на просьбы.

Самуил слушал весь этот спор, не произнося ни слова, но неуловимая улыбка, проступившая на его губах, говорила о том, что чувства Лотарио ему понятны.

Когда молодой человек заговорил об отъезде, молния торжества сверкнула в глазах Самуила. Без сомнения, он был счастлив, что воздыхатель Фредерики избавляет его от небезопасного соперничества. К тому же томящая Лотарио потребность уехать подальше от возлюбленной служила лучшим доказательством того, что он с ней не поладил.

Возможно также, что отсутствие Лотарио благоприятствовало другому замыслу Самуила – замыслу, о котором он никому не говорил.

Таким образом, Самуил и не думал принуждать Лотарио остаться. Он сказал:

– Господину Лотарио лучше знать, где его присутствие более необходимо. Совершенно очевидно, что, если его поездка предотвратит твою отставку с должности посла, не стоит отказываться от той пользы, какую ты можешь принести своей родине, всего лишь из-за двухнедельной разлуки. Мы с Фредерикой беремся удвоить наши заботы, я в качестве секретаря, она в роли сиделки, и сделаем все от нас зависящее, чтобы ты ни в чем и ни в ком не испытывал нужды.

– Так ты все еще упорствуешь в своем желании меня покинуть, Лотарио? – спросил Юлиус.

– Так надо, дядюшка.

– Скажи, что ты так хочешь, это будет вернее. Значит, ничто не совершенно, всякая радость таит в себе какой-нибудь изъян, вот и ты портишь мне мое выздоровление. В конце концов, поступай как знаешь.

– Спасибо, дорогой дядя.

– Он меня благодарит за мое же огорчение! И когда ты думаешь отправиться?

– Чем скорее я уеду, тем быстрее вернусь.

– Так ты уезжаешь сегодня?

– Я уезжаю тотчас.

– Тогда прощай, – горестно вздохнул Юлиус, не в силах дольше сопротивляться.

В ту же минуту во двор въехал экипаж, послышалось щелканье кучерского кнута.

– Вот и лошади поданы, – сказал Лотарио.

– Уже! – воскликнул Юлиус. – Значит, ты все решил заранее?

– Для всех здесь присутствующих будет лучше, если я уеду, – заявил Лотарио. – Как только врачи сказали, что ваша жизнь вне опасности, я приказал подать лошадей.

– Что ж, прощай, Лотарио, – сказал Юлиус.

– Прощайте, дядя.

И Лотарио с жаром поцеловал графа.

Потом он холодно поклонился Фредерике. Но она заметила, что молодой человек сильно побледнел.

– Прощайте, мадемуазель, – проговорил он.

Голос его прервался; он протянул руку Самуилу.

– Ну, я-то провожу вас до кареты, – сказал тот.

И они вышли оба, оставив удрученного Юлиуса в обществе Фредерики, взволнованной больше, чем она согласилась бы признать.

XXVI

Легко ли дарить?

Три месяца спустя после той сцены, которую мы только что описали, то есть в начале августа 1829 года, граф фон Эбербах, полулежа в шезлонге, беседовал с Фредерикой. В эти минуты они находились в комнате вдвоем.

Сквозь плотные, жесткие шторы тут и там пробивались тонкие лучики августовского солнца, и чувствовалось, что там, за окном, оно пылает знойно и ослепительно.

Как и предсказывали Самуил Гельб и доктора, приглашенные для консультации, выздоровление Юлиуса продвигалось медленно, так медленно, что и за три месяца оно еще не было завершено.

Однако Юлиус уже начал вставать с постели. Но он был так слаб, до того разбит, что пока всего лишь дважды смог совершить прогулку в экипаже, да и то пришлось почти тотчас отвезти его обратно, так как он был не в силах выносить уличный шум и тряску по камням мостовой. Он едва мог продержаться несколько мгновений, стоя на ногах. Только встав, он тут же чувствовал потребность снова улечься в кровать.

Самуил строжайше запретил ему любые возбуждающие средства, которые, вызывая искусственный прилив энергии, в конце концов полностью истощили запас естественных сил его организма. Юлиус подчинялся предписаниям Самуила. Ибо теперь, то ли оттого, что, увидав смерть так близко, он испугался, то ли потому, что какая-то привязанность, обновив его душу, научила его ценить жизнь, он стал держаться за нее и делал все, чтобы выжить.

Он, некогда так жаждавший могильного покоя, временами стал испытывать нетерпение и гнев против этой неодолимой слабости, что приковала его к креслу выздоравливающего, превратив его комнату в подобие склепа.

И ни он сам, ни Самуил не могли предугадать, когда он сможет преодолеть свое странное изнеможение.

Единственным обстоятельством, придававшим ему мужество, было присутствие Фредерики, потому что Лотарио, увы, все еще был в отъезде, и в письмах, присылаемых им все эти три месяца, его возвращение непрестанно откладывалось с недели на неделю.

Однако во все продолжение этих трех месяцев трогательные заботы и дочерняя преданность белокурой девушки не ослабевали ни на одну минуту. Чтобы заменить Лотарио, она удвоила свои старания. То было чарующее зрелище: такое свежее, юное создание растрачивало свои силы на еще не старого годами, но одряхлевшего телом и душой, бледного, умирающего человека; жизнь, бьющая в ней ключом, так обильно орошала это более чем наполовину иссохшее существование, ее юность так переполняла его комнату жизнью и здоровьем, что болезнь не могла взять над ним верх.

Каждый день восхищенному взору Юлиуса открывались новые, доселе неведомые стороны души Фредерики. Ранее подавляемая горькой, суровой ироничностью Самуила, простодушная и полная благочестивой веры девушка почувствовала себя свободнее рядом с графом фон Эбербахом, добрым, нежным, немного слабохарактерным. В ее привязанности к нему смог появиться тот покровительственный оттенок, что столь мил женской природе. Вставая, он опирался на ее руку; она ему читала; он ел с аппетитом лишь те блюда, которые подавала ему она. Фредерика почувствовала себя необходимой: привилегия, какой пользуются дурные сердца, чтобы продать себя подороже, а добрые – чтобы самим давать больше.

В тот день, как и в любой другой, Фредерика была около графа фон Эбербаха; настороженно-внимательная к малейшему его желанию, она поправляла его подушки, заглядывала ему в глаза, стараясь прочесть в них, не нужно ли больному еще чего-нибудь.

– Вы отправитесь сегодня на прогулку, господин граф? – спросила девушка.

– Если хватит сил, – отвечал Юлиус. – Но я подожду, пока жара немного спадет, мне ведь трудно выдерживать такое солнце. Но будьте покойны, милая Фредерика: я чувствую, что мое здоровье, по существу, восстанавливается. Всем вашим трудам придет конец. Вы так любезны и добры со мной, что я был бы просто неблагодарным, если бы не исцелился полностью и немедленно.

– Хотите, я вам что-нибудь почитаю? Вы не скучаете?

– Я никогда не скучаю, если вы здесь, Фредерика. Теперь я понимаю: нет ничего удивительного в том, что скука грызла меня так долго. Это потому, что я не знал вас. Но коль скоро вы так любезно предлагаете, продолжите то чтение, что вы начали вчера. Я всегда любил поэзию, но мне кажется, что вполне понимать стихи я научился лишь с тех пор, как вы стали мне их читать.