– Довольно, сударь! – живо прервала его возмущенная Христиана. – Вам действительно не следует говорить таких вещей, если вы не хотите, чтобы я вспомнила о ваших прежних отвратительных выходках.

Но теперь уже и Самуил в свою очередь гневно выпрямился, бледный, мрачный, полный яростной угрозы:

– А кому из нас двоих, сударыня, больше пристало бояться, что былые распри оживут в памяти? С тех пор как я имел удовольствие свести знакомство с вами, прошло четырнадцать месяцев. Все это время я не думал о вас, не искал встреч с вами, не оскорблял вас. И тем не менее, имел несчастье внушить вам отвращение. За что вы меня так невзлюбили? Да ни за что, за пустяк: вам просто не понравился мой вид, лицо, улыбка – откуда мне знать? Гретхен наговорила вам дурного обо мне, вы настраивали против меня Юлиуса. Вы сами признаете, что все так и было. Волк оставил овцу в покое, коршун не причинил голубке никакого вреда. Нет, это голубка дразнила коршуна, это овца сама бросила вызов волку. Вы задели мою чувствительную струну – тщеславие. Вашим вызовом была ненависть ко мне, моим ответным – любовь к вам. И вы приняли вызов, соблаговолите вспомнить и об этом. Вы тотчас вступили в борьбу, задержав Юлиуса в Ландеке, когда я хотел увезти его в Гейдельберг. То была ваша первая победа, и за ней вскоре последовала вторая, куда более важная.

К вам на помощь явился суровый и могущественный союзник, барон фон Гермелинфельд, и он женил Юлиуса на вас не столько ради сына, сколько в пику Самуилу. Он сам вполне определенно признавался в этом. И вот я унижен, изгнан, побежден. Вы на целый год увлекаете вашего Юлиуса прочь, за тысячи льё от меня, вы истребляете самую память обо мне посредством поцелуев и ласк, в то время как отец тратит несметные средства, сооружая этот столь неприступный замок, этот рай, лишь бы мне, демону-искусителю, не было сюда хода.

Таким образом, ваша любовь, ваш брак, это путешествие, пожалуй, даже и ваше дитя, не говоря уж об этом замке с его двойным рвом и мощными укреплениями, равно как трехмиллионные расходы, – весь этот арсенал был изобретен, воздвигнут и пущен в ход чуть ли не исключительно во имя защиты от вашего смиренного собеседника и покорнейшего слуги.

Помнится, тринадцать месяцев назад вы меня упрекнули, что я нападаю на женщину. Но сейчас, сказать по чести, шансы, по меньшей мере, сравнялись. Ведь на вашей стороне один из самых могущественных людей Германии, да сверх того еще крепость с подъемным мостом!

Так вот, сударыня, я еще раз напоминаю: это вы объявили мне войну. С той минуты, как вы пожелали стать моей противницей, вы приняли вместе с тем и возможность оказаться побежденной. И вы будете побеждены, сударыня, побеждены так, как женщина может быть побеждена мужчиной.

– Вы так полагаете, сударь? – произнесла Христиана с высокомерной усмешкой.

– Я убежден в этом, сударыня. Есть вещи необходимые и неизбежные. Когда барон фон Гермелинфельд вздумал избавить Юлиуса от моего влияния, я не был ни раздражен, ни обеспокоен. Я знал, что он ко мне вернется, и ждал, только и всего. То же касается и вас, сударыня. Я подожду. Вот вы уже вернулись, вы теперь совсем близко. И скоро будете у меня в руках.

– Наглец! – пробормотала Гретхен.

Самуил повернулся к ней:

– Именно ты, Гретхен, первая возненавидела меня и понравилась мне первой. И хотя сейчас не ты моя главная забота и основную борьбу я веду не с тобой, я могу и хочу сделать так, чтобы ты послужила наглядным примером. На нем я покажу, как я умею укрощать тех, кто смеет на меня нападать.

– Укротить? Меня?! – воскликнула прелестная дикарка.

– Дитя! – усмехнулся Самуил. – Я мог бы сказать, что уже победил тебя. Признайся: кто из смертных за последний год чаще всех занимал твои помыслы? Уж не Готлиб ли? А может, кто-нибудь другой из местных парней? Нет, то был я. Ты моя, ты накрепко прикована ко мне – пусть страхом, ненавистью, какая разница? Когда ты засыпаешь, чье имя трепещет на твоих устах? Мое! А когда просыпаешься, что прежде всего приходит тебе на ум? Это уж больше не воспоминание о твоей матери, не молитва к Пречистой Деве – это мысль о Самуиле. Стоит мне появиться, и все твое существо приходит в смятение. Когда меня нет, ты ежеминутно ждешь меня. Вспомни, сколько раз, когда считалось, будто я уехал в Гейдельберг, твоя тревога заставляла тебя томиться этим ожиданием! Сколько раз ты прикладывала ухо к земле и тебе казалось, что там, в скале, слышится ржание моей лошади! Ни одна любовница так не ждет своего возлюбленного. Называй это как знаешь, любовью или ненавистью, я же называю это обладанием, и большего мне не надо.

Чем дальше он говорил, тем отчаяннее перепуганная Гретхен прижималась к Христиане:

– Это все правда, сударыня! Все, про что он толкует! Но откуда он знает? Боже мой, сударыня, неужели и вправду Демон овладел мною?

– Успокойся, Гретхен, – сказала Христиана. – Господин Самуил просто забавляется, играя двусмысленностями. Нельзя властвовать, внушая ненависть. Повелевают лишь теми, кто тебе отдается.

– Будь это так, – усмехнулся Самуил, – Наполеон не владел бы двадцатью провинциями, которые он завоевал. Ну да все равно! Я не из тех, кто отступает, когда ему бросают вызов, пусть и в такой форме, как это сделали вы. Так вы считаете, сударыня, что обладать можно лишь тогда, когда тебе отдаются? Что ж, идет! Вы мне отдадитесь.

– Презренный! – в один голос воскликнули Христиана и Гретхен, одновременно вскочив с мест, задыхаясь от гнева и обиды.

– Что до тебя, Гретхен, – продолжал Самуил, – чтобы твое наказание было скорым, а пример – впечатляющим, ты отдашься мне не позже чем через неделю.

– Ты лжешь! – закричала Гретхен.

– Я, кажется, уже говорил вам, что никогда не лгу, – бесстрастно отвечал Самуил.

– Гретхен, – сказала Христиана, – ты не будешь больше оставаться одна в хижине. Все ночи ты отныне должна проводить в замке.

– О, разумеется, замок для меня неприступен! – пожал плечами Самуил. – Но вы, по-моему, упорствуете в заблуждении, якобы я намереваюсь прибегнуть к насилию. Повторяю еще раз: у меня нет нужды в средствах такого рода. Просто там, где Юлиус и ему подобные слюнтяи пускают в ход нежности, пленяют красотой или пользуются удобным случаем, если таковой подвернется, мне, как я полагаю, позволено воспользоваться моими знаниями, плодами упорного труда. Гретхен будет свободна распоряжаться собой, но я, вероятно, вправе обратить в свою пользу ее тайные инстинкты, склонности ее натуры. Их я и возьму себе в союзники. И разве я не имею права разбудить любовные вожделения ее сердца, желание, дремлющее в глубине ее грез, наконец, разжечь в крови этой прекрасной дикарки тот необузданный огонь, что разливался по жилам ее матери, цыганки и потаскушки?

– А, негодяй, так ты еще оскорбляешь память моей матери! – вскричала Гретхен.

Она все еще сжимала в руке цветущую ветку, одну из тех, которыми только что кормила козу. В яростном порыве она наотмашь хлестнула ею Самуила по лицу.

Он побледнел, судорога бешенства на мгновение свела ему рот. Но он овладел собой и спокойно произнес:

– Потише, Гретхен, ты опять разбудила Вильгельма.

Действительно, малыш снова расплакался.

– А знаете, – в свою очередь заговорила Христиана, возмущенная этой сценой, – знаете ли вы, о чем он кричит? Он, крошечный, слабый, кричит о том, что мужчина, так оскорбляющий двух женщин, подлец.

На этот раз Самуил не выдал своих чувств даже таким мгновенным движением, какое только что вырвалось у него по отношению к Гретхен. Он остался невозмутимым, но его спокойствие напоминало то, каким он некогда отвечал на обличения Отто Дормагена.

– Прекрасно! – сказал он. – Вы обе нанесли мне оскорбление посредством того, что для каждой из вас наиболее дорого и свято: ты, Гретхен, использовала для этого цветы, вы, сударыня, – своего ребенка. До чего же вы неосторожны! Беда придет к вам тем же путем, какой избрали вы, пытаясь нанести мне обиду. Я предвижу будущее с такой ясностью, что как бы отмщен заранее, так что не могу даже сердиться. Мне жаль вас. До скорой встречи.