Мочульский глубокомысленно комментирует:

«Письмо холодное, ироническое, горькое – и очень жалкое. Соловьёв пережил что-то тяжелое, может быть даже унизительное для его самолюбия … И об этом говорит в вымученно-шутливом тоне, с лёгким отвращением к самому себе. Не связана ли эта угнетённость с внезапным возвращением с войны?»

Действительно, «не связана ли»? Тут побольше предположений надо, догадок. Вот об интимнейших интуициях Соловьёва, актуально данных ему одному, можно заявить вполне безапелляционно. Это факт. А то, что «Алёша Карамазов» «сделал ноги», да так, что его только через полтора месяца нашли – это грубейшая вульгаризация очень сложных душевных переживаний. Тут с плеча рубить нельзя: «На старт! внимание! м-марш!!! И пыль столбом». Не-ет, надо так: «Не связана ли эта УГНЕТЁННОСТЬ С ВНЕЗАПНЫМ „ВОЗВРАЩЕ-НИЕМ“?»

А ведь Соловьёв-то получается это… как его… предатель Родины.

Шестов писал в «Апофеозе»:

«Лучший и убедительнейший способ доказательства – начать свои рассуждения с безобидных, всеми принятых утверждений. Когда подозрительность слушателя достаточно усыплена, когда в нем даже родилась уверенность, что вы собираетесь подтвердить любимейшие его идеи – тогда наступил момент открыто высказаться, но непременно как ни в чём не бывало, спокойным тоном, тем же, которым говорились раньше трюизмы. О логической связи можно не заботиться. На человека обыкновенно гораздо более действует последовательность в интонации, чем последовательность в мыслях. Так что, если вам только удастся, не нарушив тона, вслед за рядом банальностей и общих мест, высказать заготовленное ранее подозрительное и не принятое мнение, ваше дело сделано. Читатель не только не забудет ваших слов – он будет ими терзаться, мучиться, пока не согласится с вами».

Все-таки Шестов самый европейский из русскоязычных философов. Мне уж где до него! Дело-то, дело– то какое – «сделать Соловьева»! Изобразить «отца русской философии» надутым фигляром, ничтожеством! Разве так к этому подходят, как я? Нужно ёмко, веско, бархатно. Логика ладно, куда её для русачков, но культура логистики должна же быть. А так… Всхлипы какие-то.

Хотя, если вдуматься, и здесь есть своя метода. Скажем, начать с какого-то пошлейшего гнусавого занудства, обернуться этаким квакающим квакером, судящим всех и вся при помощи своей деревянной морали. И вдруг среди этой пилки дров проскакивает некая совершенно однозначная информация, вроде «Иванов убил отца». Сначала два часа придирки, догадки, выдаваемые с непрошибаемым апломбом за твёрдо установленную истину. И вдруг, в конце, невольно, как бы случайно, проскакивает полная очевидность, мгновенно реабилитирующая весь поток бездоказательной ругани.

Но и это грубо. Два часа гладкий текст никто слушать не станет. Тут надо нести какую-то несвязную ахинею, состоящую наполовину из истерических выкриков, а наполовину из пространных цитат. Да так это делать, чтобы эта ахинея вворачивалась в мозг и задним числом выстраивалась в нечто очень и очень серьёзное.

Дело, конечно, не в дискредитации Соловьёва. Дискредитацию следовало бы вести по плану Шестова, по-европейски. Задача в данном случае иная. Скорее я хочу возвеличить Соловьёва, придать его личности масштаб, который и не снился его современникам. Или, может быть, цель и не в этом, а в дискредитации всей русской культуры, в универсуме которой такие люди, как Соловьёв, становятся гениями. Или задача в изменении этого универсума (объективно – своего положения в нём), ибо само ощущение дефектности есть лишь новый этап развития языка. И Соловьёв-то, получается, вобрав в себя нефтяную пленку ущербности, лишь сделал её явной, проявил фатальный изгиб России своей несчастной холостой судьбой…

Был ли у Соловьёва чёртик? Да конечно же, БЫЛ. «Чёртик» в том, что он кривлялся и выдумывал чёртика, тогда как вся его жизнь это сама по себе сплошная чертовщина. Его знаменитая речь по поводу первомартовской катастрофы это уже такая дьяволиада, такое издевательство над реальностью, что волосы встают дыбом.

Смысл речи вполне понятен. Из обкома (повыше даже) позвонили по телефону:

– Есть мнение о необходимости споспешествования людям, связанным с трагическими первомартовскими обстоятельствами. Вы уж, Владимир Сергеевич, провентилируйте этот вопрос.

Соловьев в меру своих сил и способностей и озаботился. Поддержал кампанию в защиту – выступил с «лекцией». После лекции «сильные мира сего» Алёшу ласково прикрыли. Снял трубку великий князь Владимир Александрович, сказал пару слов бархатным голосом: «Есть мнение…» Философ отделался лёгким испугом и оглушительным, дразняще «запрещённым» успехом.

Как пишет Мочульский:

«Поступок Соловьёва был сознательным подвигом веры, всенародным её исповеданием. Он хотел послужить Христу не словом только, но и делом: хотел пострадать за правду».

Все это не так уж и интересно. Обычная русская история. Продолжая ломаться, Соловьёв в конце этого же года подал прошение об отставке. Министр просвещения барон Николаи в недоумении поднял брови: «Я этого не требовал!» Мочульский витийствует:

«Профессор без кафедры, проповедник без права голоса, он становится бездомным странником» (481). И т. д. и т. п.

Всё это, повторяю, знакомая, провинциально-родная ситуация. В этих событиях нет ничего интересного, удивительного. Удивительно лишь одно обстоятельство – органическая, идеальная вписываемость Соловьева в эти пошлые события. Отвечаемость его образа на любые фантазии.

Вот как описывают очевидцы злополучную речь 28 марта:

1. П.Щёголев так воспроизводит конец лекции Соловьёва: «Скажем же решительно и громко заявим, что мы стоим под знаменем Христовым и служим единому Богу – Богу любви. Пусть народ узнает в нашей мысли свою душу и в нашей совести свой голос: тогда он услышит нас и поймёт нас и пойдёт за нами».

(Кстати, по словам этого очевидца, философ якобы призывал к тому, «чтобы все мужчины стали Христами, а женщины – Богородицами». По-моему, даже для русского это слишком!)

2. Н.Никифоров. Он утверждает, что Соловьёв кончил так:

«Царь должен отречься от языческого начала возмездия и устрашения смертью и проникнуться христианским началом жалости к безумному злодею … Помазанник Божий, не оправдывая преступления, должен удалить цареубийц из общества … но удалить, не уничтожив их, а вспомнив о душе преступников и предав их в ведение церкви, единственно способной нравственно исцелить их».

И далее:

«Соловьёв кончил. Но ещё с минуту стояла всё та же леденящая душу тишина. И вдруг словно дикий, неистовый ураган ворвался в зал. Раздались не крики, а прямо вопли остервенения, безумной ярости: Изменник! Негодяй! Террорист! Вон его! Растерзать его! (это уже на уровне „Распни! Распни его!“– О.) В то же время раздавались неистовые аплодисменты и крики „браво“ среди студентов. Соловьёв снова появляется на эстраде и говорит, что его не поняли, что он не оправдывал цареубийства. Студенты образуют цепь и доносят его с триумфом до кареты».

3. Версию «уточняет» Р.Бодуэн де Куртене, воспоминания которой даже Мочульский квалифицирует как «самые невероятные слухи». Биограф Соловьева пишет:

«Легенда разрастается в воспоминаниях Р.Бодуэн де Куртене. Она рассказывает, что после лекции какая– то „плотная фигура“ закричала: „Тебя первого казнить, изменник! Тебя первого вешать, злодей!“ Но этот голос потонул в воплях: „Ты наш вождь! Ты нас веди!“ Толпа два или три раза обносит Соловьева вокруг зала. Министр народного просвещения, присутствующий на лекции, советует лектору поехать к Лорис– Меликову. Соловьёв отказывается, говоря, что с ним незнаком. „Это не частное дело, а общественное, говорит министр, а то смотрите, придётся вам ехать в Колымск“. – „Что же, философией можно заниматься и в Колымске“, – отвечает Соловьев».

4. Л.З.Слонимский «вспоминает» более хитро. С одной стороны, последние слова лекции излагаются так:

«Соловьёв говорил медленно, отчеканивая отдельные слова и фразы, с короткими паузами, во время которых он стоял неподвижно, опустив свои удивительные глаза с длинными ресницами … Царь может их простить, сказал он с ударением на слове „может“, и после недолгой остановки, продолжал, возвысив голос: „Царь ДОЛЖЕН их простить“.