— Забери меня! Забери, — кричал тот мальчишка. — Мама! Мамочка…

Я сейчас словно там, на придомовой дорожке, смотрю на шестилетнего мальчугана, цепляющегося за чемодан и не понимающего, почему его мама уходит.

Ее такси ждало у ворот. Такси, которое увезло Бестужеву Марию к нему, чужому мужику, ставшему ближе и родней собственных детей. Позже, став старше, от отца я узнал, что сбежала Бестужева Мария Павловна к новому режиссёру, появившемуся незадолго до той роковой весны и обещавшему звезды с неба достать и сделать мировой звездой кинематографа. Я надеюсь, что жертвы были не напрасны, и этой женщине всё же удалось покорить высшую театральную сцену.

Забросив чемодан в багажник, она обернулась, присела на корточки и взяла мои ледяные ладошки в руки. Последний раз, я чувствовал прикосновение человека, которого любил безусловно:

— Егор, ты уже взрослый мальчик. Капризничать для мужчины непростительно. Иди, твой брат тебя ждет, — с этими словами она села в машину, не проронив ни одной сраной слезинки, и я ее больше никогда не видел.

С этого дня мне пришлось повзрослеть…

«Егор, ты уже взрослый мальчик», — эхом отдается в висках, сжимая голову спазмом.

Взрослый шестилетний мальчик, собирающий рукавом пижамы горькие детские слезы…

Та ранняя весна принесла в нашу жизнь такое понятие, как предательство. В моем детском фотоальбоме нет ни одной фотографии, где я улыбаюсь. Я разучился в тот день, когда бежал к палисаднику и срывал чертовы нераспустившиеся крокусы, срывал и бросал, затаптывая ногами.

А герань больше никогда не цвела…

— Ваши родители развелись?

Киваю. Мне не тяжело об этом говорить, и вспоминать, как оказалось тоже… Может быть с девчонкой, пахнущей яблочной сдобой, мне так легко дается погружение в воспоминания, долгое время мучавшие мои сны.

— И вы решили остаться жить с отцом?

— А нас никто не спрашивал. Мне было шесть, а брату — одиннадцать. Да и выбора нам не оставалось, когда мать собрала чемодан и ушла в закат.

У Снеговика округляются глаза и опускается челюсть. Она такая милая и очаровательная в своем удивлении.

— Как? Так давно?

Давно.

Тот вечер я помню смутно. Память подкидывает обрывки фраз, долетающие из кабинета отца: «Я ухожу. Я люблю его. И не смей привязывать меня детьми». А по утру она сварила полную кастрюлю супа и ушла.

С тех пор я его не ем, принципиально. Не знаю, что на меня нашло у Снеговика дома, когда попросил тарелку горячего. То ли домашние запахи, то ли руки заботливой женщины и ласкающий голос всполохнули забытое, но мне захотелось снова почувствовать, что это такое, когда о тебе заботятся.

Нет, я не жалуюсь. Отец постарался сделать возможное, чтобы мы с братом ни в чем не нуждались, но он не смог заменить одного — материнской любви, так необходимой двум брошенным мальчишкам.

*буллинг — травля, агрессивное преследование и издевательство над одним из членов коллектива.

29

Егор

— До моего четырнадцатилетия отец жил с нами, но постоянно мотался в область, разруливал дела на базах. А потом окончательно переехал в деревню. Ему там больше нравится, чем в Москве, — встаю и выбрасываю остывшие макароны в урну.

В душе хуже, чем в помойной яме. И это состояние практически не связано с нахлынувшими воспоминаниями, скорее оно замешано на девчонке, сидящей напротив меня. Я вижу, как печалится мой Снеговик, каким кротким становится ее голос после каждого сказанного мною слова. Я не собирался обнажать перед ней свою душу, осознанно подбирая фразы, опуская подробности. Так отчего же она словно чувствует, словно проживает со мной каждое мгновение моего прошлого?

— И вы с братом остались жить вдвоем?

— Ну какое-то время — да. Отец приезжал периодически. Мы не были брошенными, — спешу успокоить понурого Снеговика. Ей не нужно знать, что с четырнадцати лет я живу один. Поначалу брат появлялся дома набегами, а три года назад съехался со своей девушкой, и теперь мы видимся только по праздникам.

Черт, этот разговор должен был быть вполне обычным, без драмы и жалости, в которой я не нуждаюсь. Таких судеб в мире достаточно: несправедливых, несчастных, поломанных. У каждой семьи своя история, и я свою принял. Слезы, которые мы проливаем из-за неизбежности, должны оставаться нашим личным секретом.

— Поэтому ты так хорошо готовишь, — заключает Снеговик и удрученно опускает голову в тарелку.

— Так хорошо, что ничего не съела? — усмехаюсь, пытаясь разбавить сковавшее нас напряжение.

Разливаю чай по кружкам и открываю пластиковый контейнер с тортом, как слышу за спиной тихие всхлипы. Оборачиваюсь и вижу, как потрясываются плечи Снеговика. Мне достаточно сделать всего лишь шаг, чтобы оказаться рядом с Верой и увидеть, как тонкими струйками в ее тарелку сыплются слезы.

Вот черт. Хватаюсь за голову и мечусь глазами по кухне. Что нужно делать?

— Черт, я не должен был… — падаю на стул рядом с ней и смотрю в окно, где ноябрьский ветер играет с мокрой листвой, закручивая в пружину. — Вера, прости.

Я — безмозглый кретин, поддавшийся слабости и обрушив на нее личную драму.

Она крутит головой и ее всхлипы становятся громче, накрывает ладонями лицо, а мое сердце разрывается болью, которую я ей причинил. Нервы натягиваются тетивой, ведь мой маленький добрый Снеговик плачет из-за меня.

— Я не могу, Егор. Это несправедливо. Мне так жаль, — роняет хрустальные слезинки. Хочу собрать их все до одной, потому что виноват и не имею никакого права быть причиной ее огорчения.

— Вера, — сажусь на корточки перед ней, заглядываю в лицо. Отрываю тёплую маленькую ладошку и беру в свою руку. — Меня не нужно жалеть. У меня всё хорошо, посмотри, — пробую улыбнуться. — Целый дом в моем полном распоряжении, — пытаюсь шутить, но уместно ли? — Не плачь, — утираю большим пальцем уголки ее потрясающих серо-зеленых глаз.

Мой сентиментальный Снеговик. Что ж ты хороший такой?

Мне так нравится, как ты беззаботно и искренне смеёшься. Твой смех — дороже всех заработанных мною наград и побед. Жалеешь меня, когда мне не нужно. Когда все отболело и превратилось в апатичное равнодушие. Только рядом с тобой оно не работает. С тобой просыпаются чувства, укрытые толстым слоем из детской обиды, разочарования и безразличия.

Резко спрыгивает со стула и бросается мне на шею. Крепко обнимает и вжимается хрупким девичьим телом, касаясь пушистыми мягкими волосами моих голых плеч. Это непередаваемое ощущение тепла топит мою выдержку, выдрессированную годами, и я позволяю ей меня пожалеть. Раз ей так хочется. Я знаю, что эта близость от жалости, а не потому, что… Черт.

Но сдобный аромат слишком яркий, слишком аппетитный, чтобы я смог отказаться, поэтому обнимаю девчонку в ответ. Мои руки забираются под вязаный свитер, но находят преграду в виде неплотной ткани то ли футболки, то ли нательной майки. Выдергиваю из джинсов, ощущая невыносимую потребность чувствовать ее тепло, а когда ощущаю под пальцами бархат ее кожи, шумно выдыхаю.

Вера вздрагивает, отстраняется и смотрит мокрыми огромными глазами в глаза, обнимая за шею.

Испугалась.

Не бойся.

Я помню, что в твоих мыслях другой.

— Давай пить чай, Снеговик? — мы сидим на полу, мои руки поглаживают ее худенькую спинку, а ее — мои плечи.

— Давай.

Я не спешу убрать свои руки, а она не торопится встать. Почему?

Рассматриваю белую кожу, пунцовые щеки и манящие губы, умеющие дарить робкие желанные поцелуи. Мой Снеговик в ответ рассматривает меня и больше не плачет. И мне на мгновение кажется, что она ждет того, о чем бессовестно мечтаю все эти дни.

— Прости, — произносим одновременно.

Вера смущенно отводит глаза и забирает тёплые ладошки, обнимая себя руками. Встает и поправляет задравшийся свитер, избегая встречаться глазами.

Надсадно дышу, облокотившись о крепкую ножку стола, болезненно сжимаю кулаки и ругаю себя, что напугал девчонку своими ненужными чувствами и безумными желаниями.