— Понял… Спасибо тебе, ясновельможный пан гетман, что утешил хотя бы тем, что пытал меня для всеобщего блага, — глухо произнёс Халявицкий. — Но золота у меня от этого никак не прибавилось… Хоть убей, правду говорю!
— Найдёшь! Как припечёт, так найдёшь и домашним скажешь, где найти! Не одного такого упрямца повидал я!.. — со злобой прошипел Юрась и крикнул пахолкам: — Бросьте его в яму, пускай там посидит ещё да подумает хорошенько!
Не успел Левон и глазом моргнуть, как его поволокли к яме и швырнули вниз, да так, что он загрохотал по лестнице.
— Ну, кто согласен внести за себя выкуп, милостивые паны? — сурово спросил Юрась, обращаясь к остальным узникам, трясущимся от страха и холода.
Двое вышли вперёд. Молча поклонились.
— Что скажете?
— Не пытайте нас, ясновельможный пан. Не сегодня, так завтра принесут за нас выкуп.
— Ладно! Полезайте назад в яму… А вы?
Те, к кому был обращён этот вопрос, опустили головы в ожидании самого худшего.
— Чего молчите?
— Нечего нам сказать, — произнёс один. — Хоть убейте, а выкупа не наскребём.
— Всыпьте ему!
Пахолки схватили беднягу, бросили на снег. Это был сильный широкоплечий горожанин. Он сопротивлялся, брыкался, не давая себя разувать, но его ударили палкой по голове, содрали сапоги и отколошматили так, что несчастный едва дышал. Встать сам он не смог, его схватили за руки и за ноги и бросили, как колоду, в яму.
Затем запыхавшиеся пахолки принялись за следующего.
Экзекуция продолжалась почти до обеда. Но все безуспешно: у людей, по-видимому, действительно не было за душой ничего, и они твёрдо стояли на своём, так как знали, что тех, кто обещал внести за себя что-либо, в надежде избежать пыток, а потом не вносил, впоследствии били ещё более жестоко.
Наконец остался один — Семашко.
Юрась замёрз и был зол от того, что собрал, собственно, ничтожные крохи. Ему было жаль себя, вынужденного, несмотря на высокий титул «князя и гетмана», вот так, самому, взимать со своих подданных чинш[33]. Он проклинал судьбу и землю, на которой ему приходится жить, проклинал обнищавший, забитый, запуганный бесконечными войнами и набегами народ, которым ему приходится править… Где-то в глубине души иногда появлялось чувство, похожее на жалость к своим жертвам, но когда он вспоминал, что он сам почти нищий в сравнении с другими правителями — султаном, королём польским, царём московским, — это чувство исчезало, как дым, а душа полнилась злобой. Тогда он готов был посадить в яму всех жителей Немирова, подозревавшихся в том, что у них остались хоть какие-то драгоценности, замучить каждого второго, только бы пополнить тот несчастный маленький бочонок, который он держал в потайном месте… Один бочонок!.. А у его отца, гетмана Богдана, таких бочонков было, как он не раз слыхал от знающих людей, почти полсотни… И куда девалось это богатство? Прошло, уплыло через руки Выговского, его собственные, руки Тетери… Развеялось, как утренний туман, в вихре страшной борьбы, разгоревшейся за Богданову булаву… И вот теперь он вынужден ворошить лохмотья подданных, чтобы, откладывая злотый к злотому, талер к талеру, шеляг к шелягу, сколотить мало-мальски приличную казну и не чувствовать себя беднее Самойловича. При мысли о ненавистном сопернике его сердце бешено заколотилось. Он люто ненавидел левобережного гетмана, которого считал одним из главнейших виновников своего незавидного положения и которого, если бы мог, предал бы жесточайшим пыткам…
Взгляд Юрася остановился на Семашко. Тот стоял в стороне, углубившись в свои думы. Что скрывается за его бледным высоким челом? Что приказал ему Серко, посылая в Немиров к Астаматию? А может, не только Серко, но и Самойлович причастен к пребыванию этого казака здесь? Вдруг это та ниточка, которая поможет распутать весь клубок измены и козней?
— Как тебя звать, запорожец? — спросил он Семашко.
— Семашко Мирон, гетман.
— Откуда ты?
— Немировский родом.
— Давно в Сечи?
— Как только закончил Киевскую коллегию, так и махнул за пороги, ясновельможный пан гетман… Вот уже более десятка лет… Правда, с перерывами.
— О, так ты учился в Киевской коллегии? Я тоже там учился…
— Я это знаю, гетман.
— А что ты ещё знаешь про меня?
— То, что и все.
— То, что известно всем, меня мало интересует… А вот про то, что никому не ведомо, кроме тебя да ещё двух-трех особ, я хотел бы дознаться…
— Я не понимаю.
— Не прикидывайся дураком… Ты же знаешь, за что тебе тут всыпали киёв…
— Ей-богу, нет!
— С чем прислал тебя Серко в Немиров?
— Я прибыл сам, по собственной воле… На зимовку. Тут моя семья.
— Он приказал убить меня?
— Он ничего не приказывал…
— Так, может, это сделал гетман Самойлович?
— Я ни разу не видал его.
— Откуда ты знаешь Астаматия?
— Я его не знаю.
— Однако ж по приезде в Немиров ты посетил наказного гетмана Астаматия и имел с ним беседу!
— Да, я был у Астаматия, но только потому, что таков приказ вашей ясновельможности — всем прибывающим, а особенно запорожцам, в пятидневный срок лично являться к наказному гетману или немировскому полковнику.
— Ты сидел у него полдня!
— Я перекинулся с ним самое большее двумя десятками слов. С чего бы мне сидеть у него полдня?
— Мне донесли об этом верные люди.
— Выходит, они не верные люди, а брехуны!
Юрась кинул быстрый взгляд на Многогрешного. Тот мигом подбежал.
— Я слушаю, пан гетман.
— Он и раньше это говорил?
— Да, пан гетман… Но он выкручивается!
— Почему ты так думаешь?
— Никто не прибыл в этом году в Немиров на зимовку. Один Семашко… И не может быть, чтобы Серко не воспользовался таким случаем. А потом…
— Ну?
— Он был у Астаматия… Думаю, надо его допросить. Он знает больше, чем говорит. А когда допросим Астаматия, то можно будет сравнить их показания. И, я уверен, кое-что прояснится.
Юрась снова посмотрел на Семашко.
— Ты слыхал?
— Слыхал.
— Что ж, будешь говорить?
— Я сказал правду…
— Гм, ты упрям, как и все запорожцы! — глаза Юрася сверкнули, он крикнул пахолкам: — Возьмите его!
Семашко сопротивлялся, но слабо, потому что не отошёл ещё от тех побоев, которыми угостил его Многогрешный. Пахолки свалили его в снег и стали колотить по подошвам, по голеням, по спине. Многогрешный помогал им. Схватив палку поувесистей, он старался попасть по самым болезненным местам — по щиколоткам, по кистям рук, по голове. Запорожец извивался, как мог, уклоняясь от ударов, которые сыпались на него со всех сторон. Но это не помогало.
— Что ты должен был передать Астаматию от Серко? — спросил Юрась, дав знак пахолкам, чтобы прекратили пытку. — О чем вы говорили?..
— Бог свидетель — я ничего не знаю, — прохрипел Семашко, хватая разбитыми губами снег.
У него было мелькнула мысль наговорить на Астаматия, чтобы спастись, а там пускай Юрась разбирается. Однако он сразу же отогнал её, как гнусную, недостойную. Конечно, Астаматий заслуживает тягчайшего наказания: он вместе с Юрасем сеет зло. И безусловно, оно его самого когда-нибудь постигнет. Но не таким путём нужно с ним расправляться… К тому же Юрась будет требовать все новых и новых показаний и станет вырывать их жесточайшими пытками. Нет, он будет молчать.
— Я ничего не знаю, — ещё раз тихо повторил он и, обессилев, закрыл глаза.
— А что тебя ждёт, если не сознаёшься, тебе известно? — пнул его ногой в бок Многогрешный.
Семашко молчал.
Юрась повёл бровью — пахолки столкнули казака в яму.
— На сегодня хватит, — глухо сказал гетман, зябко потирая руки и втягивая голову в плечи. — Айда обедать! А после обеда примемся за других!
7
Сумрачно и холодно под кирпичными сводами пыточной на Выкотке. В просторном подвале на сырых стенах грязные, ржавые потёки. Под потолком потрескивает сальная свеча, но не может своим слабым светом рассеять тяжёлый мрак подземелья, и от этого по углам становится ещё темнее.
33
Чинш (ист.) — денежный оброк.