Я поглядела на их склоненные головы. Мальчики мои… кто тут из нас пишет книгу, а?

Ирги Иргиаро по прозвищу Сыч-охотник

Фу ты, черт. Сегодня ведь — одиннадцатое марта. Да, точно. Значит, вчера…

Двадцать девять лет. За это стоит выпить, э?

Угораздило же тебя забыть. Расскажи кому — засмеют…

Хотя вообще-то день рождения Ирги Иргиаро — осенью. В октябре. Двадцать второго. И стукнет ему всего-то пять годков. Так стоит ли пить за здоровье человека, скоро пять лет, как почившего? Стоит ли вообще обо всем этом думать?

Ладныть, паря, неча. Выпивка — она того. Завсегда на пользу.

— Ирги… Что-то случилось?

— Давай выпьем, — достал бутыль и кружки, — Выпьем… за одного человека.

Стуро поглядел на меня, озадаченно хмурясь. Видно, не мог разобраться в эмоциях моих. Да я, честно говоря, и сам в них не особо разбирался. С одной стороны — дожил, коряга, до двадцати девяти, из них четыре с хвостом — лишние, подарок богов — вроде бы радоваться надо. А с другой… Гиря, гиря моя, когда ж ты меня в покое оставишь?..

Вот мама — улыбается, набрасывает мне на плечи настоящий тильский плащ из овчины, расшитый яркими шерстяными нитками:

— С днем рождения, Ирги.

А дед, лукаво усмехаясь, вдруг извлекает из-за спины — посох! Посох пастушеский, мечту мою…

— Держи-ка.

— А — драться им? Научишь?

— Само собой.

Мне — шесть лет, и всего через месяц мама сляжет от непонятной болезни, и напрасно будет биться Красавица Раэль…

«— Ох, малыш, бедный ты мой…

И вовсе она не страшная, и молодая-молодая, моложе мамы…

— Зачем ты плачешь, Раэль? Мама ведь поправится. Поправится, да?»

Вот Лерган напускает на себя таинственный вид:

— Идем-ка. Идем, идем, — и волочет меня в конюшню, а там…

— Ты что, Лерг, в уме повредился? Это ж деньги какие… — бормочу я, пялясь на ладного, крепкого конягу, настоящего нилаура, откуда он, Лерг, то есть, его, лошадь, в смысле…

— Деньги — не проблема, — фыркает Лерг, копируя Великолепного.

А сам аж светится весь от удовольствия.

Мне — восемнадцать, и полугода не пройдет, как Лерг…

Дьявол, да прекрати же! Но ничего с этим не поделаешь. Не сбросить гирю. Не сбросить…

Вот Ринаора и ее сын, Энидар, брат мой единокровный…

— С днем рождения, — смущенно сует мне в руку стилет в изящных ножнах с клепками ирейского серебра и убегает.

Он немного побаивается меня, этот мальчишка, такой же светлоглазый, как Ринаора, такой же одержимый…

Мне — тринадцать, а он — на год меня младше, Энидар…

— Ирги…

Я помотал головой, отгоняя воспоминания, улыбнулся.

— Мне не нравится, — сказал Стуро, сдвинув брови.

— Что не нравится?

— Ты думаешь. Ты… Тебе нехорошо. Это из-за меня?

— Нет. Из-за того, за кого мы выпили. Ирги Иргиаро, можно сказать — его наследник.

— Нас-лед-ник — а-ае?

— Принадлежавшее ему — мое, хочу я этого, или нет. Память, Стуро.

— Она… мешает, да?

— Мешает. Но деваться от нее некуда.

Стуро помолчал, обдумывая. Потом проговорил негромко:

— У меня — тоже. Только — моя, не чужая. Память. Как я был аблисом.

Здрасте, приехали.

Я поднялся.

— Хочу тебя научить одной вещи, Стуро.

Он глянул с интересом.

— Это может пригодиться. Сейчас ты будешь уворачиваться от меня, а я — тебя ловить.

— Уже было, — помрачнел Стуро, — Ты поймаешь. Чему учиться?

— Уворачиваться. Ты ведь слышишь меня. Научишься слышать «хватаю», сможешь увернуться.

— Ты говорил — будет не один, больше.

— Ничего, двоих или троих ты тоже слышишь, так ведь?

— Слышу, — кивнул, потом слабо улыбнулся, — Я услышу «хватаю» — и сам укушу.

— Правильно. Ну, пошли на улицу.

Альсарена Треверра

— Хорошо срослось, — Леттиса ощупала освобожденное Мотыльково крыло. — Даже следа не осталось. Чисто, гладко, любо-дорого поглядеть. Потрогай, Иль. Да не здесь, ниже. Вот тут был перелом у самого сустава. И второй — на пядь ниже. А? Как тебе?

— Ровно и не было ничего, — хмыкнула Ильдир.

Мотылек переминался с ноги на ногу и все оглядывался через плечо — что там девицы шушукаются?

— Вот здесь и здесь, — перешла Летта на старый найлерт. — Чувствуешь что-нибудь, Мотылек? Вот здесь болит?

— Нет. И здесь нет. Все хорошо. Я знал, что хорошо. Давно знал.

В голосе его слышалось упрямство. Мол, проклятые трупоеды заставили проболеть лишние несколько суток. Вас бы так помариновать, мол.

— Пошевели крылом, Мотылек, подвигай.

Парень тут же выполнил просьбу. В комнатке стало тесно — мы отступили в углы. Задетая крылом табуретка опрокинулась, раскатились чурбачки у печи, кочерга, а за ней совок для углей грохнулись на железный лист.

— Эй! — всполошился Сыч. — Хозяйство мне порушишь! Растопырился на радостях! Давай во двор.

— И то правда, сказала я, — пойдемте на улицу.

Летта предостерегающе подняла ладонь.

— Только, Мотылек, имей в виду. Сегодня — никаких полетов. Помахаешь крыльями и довольно.

Парень что-то неопределенно буркнул и решительно вышел за дверь. За ним выскочили собаки, а следом — мы.

Снег заметно осел. Сугробы, поеденные солнцем, поросли косыми слоистыми кристаллами. Пронзительно тенькала синица в ельнике. Мотылек дошагал до середины двора и замер, будто испугавшись открывшегося простора.

— Эй, Мотылек! Распускай паруса. Места хватит.

Я побежала к нему — а он, закинув голову, глядел на небо. Потом оглянулся и махнул рукой. Черный складчатый груз за плечами его надулся горбом и вдруг взорвался с сухим треском, мгновенно развернув опрокинутый гигантский острозубый веер. И веер этот тотчас задрожал напряженно, поймав в лопасти свои воздушный поток. Я уловила странный томительный отзвук — так невидимая гроза грохочет далеко за горами, волнуя, и пугая, и смущая контрастом угрозы и ясного неба. Так на грани слуха звенела мембрана распахнутых крыл, оказавшихся в своей стихии. Так звенит серебро о серебро, хрусталь о хрусталь — чистый и точный камертон, обнаруживающий истинную связь.

Звук чуть сменил тональность — черный веер раскрылся еще шире, выбрал иную плоскость, и по плоскости этой разлилась глазурью сияющая небесная синева.

Тонкая ломкая фигурка между звенящих крыл сделала шаг, второй, потом побежала — вниз по склону, увязая в зернистом снегу, и тут ее мотнуло, подломив не поспевающие ноги, оторвало от земли и потащило — вверх, вбок, и опять — вверх, вверх…

— Стой, глупец! Стой! Вернись, ненормальный!

Кричала Леттиса, к ней присоединилась Ильдир. Они голосили — а я онемела. Я глядела, забыв дышать, глядела, как он летит, наискось пересекая блеклый размытый пейзаж. Летит — черный, синий, золотой. И снова — черный, и снова — синий, и опять — золотой…

Глаза заслезились. Я принялась ожесточенно тереть их, а потом озираться, потому что потеряла Мотылька из виду. А найдя наконец, поняла, что все переменилось.

Он двигался теперь рывками, неуклюже заваливаясь вправо. Близкая стена Алхари служила фоном его полету — или уже падению?

Солнце щедро лупило в ледники. В их свечении совсем пропадала уже не парящая, а порхающая черная бабочка. Вот ниже, ниже, через область тени протянулся ее прерывистый путь. Мотылек снижался, замыкая круг. Вот прямо над нашими головами пронеслась странно ныряющая в воздухе угловатая фигура, похожая на гигантский кленовый лист. Еще несколько судорожных нырков — и она канула за ельник.

Пауза.

— Редда, ищи! — голос Сыча хриплый, словно бы сорванный.

Я оглянулась, чуть не грохнувшись на землю. Кажется, я все это время не дышала. У девчонок были совершенно перевернутые белые лица. Мимо них пробежал Сыч — Редда и Ун уже скрылись среди елок.

— Дурак… Что за дурак, — проговорила Летта и прижала пальцы к губам.

Я подобрала юбки и припустила следом за Сычом.

Елки росли на гребне невысоких скал, окружавших дом с тыла. За елками начинался глубокий овраг; противоположный его склон поднимался гораздо выше нашего, и был, собственно, уже частью Алхари.